Стена. А может быть, им просто руководило чувство горца, привыкшего быть на высоте, ощущать себя подобным орлу или еще кем-то, подобным Государю? Гулял по стене Сталин всегда один. Только один. Вся охрана спускалась вниз. Знаменитая картина придворного живописца Герасимова, кудлатого гения продажной кисти, «Сталин и Ворошилов на кремлевской стене» — чистая ложь, холопская выдумка талантливого живописца. На такую тему Сталин, предварительно хмыкнув, дал милостивое согласие, но позировать, да еще на стене, отказался категорически. Ворошилов же только поддакнул ему.
Но Герасимов не был бы Герасимовым, если б отступился от темы. Картина была сварганена даже без этюдов (на стену не пускали) и — не удалась. Статичные образы вождей, идущих рядом в шинелях, а Ворошилов — еще и с орденами, казались одетыми манекенами (а так, в сущности, и было!). Но после некоторого раздумья она все-таки была нехотя одобрена, растиражирована в репродукциях как гениальное творение. Герасимов же, получив щедрое вознаграждение, запил со своими толстыми натурщицами (желающие увидеть их, смотрите альбом «Герасимов» — картина «Женская баня»).
Корифеев народной живописи, «допущенных» писать Сталина и других «вождей», в Кремле ценили, награждали дачами, машинами, гонорарами в валюте, поездками во Францию, Италию. Особо приближенные приглашались на приемы в Кремль. Впрочем, когда один из таких гениев живописи, напившись без меры, устроил в Кремле дебош, не хотел уходить домой (пришлось вынести), Сталин приказал художников на приемы не приглашать как наиболее пьющую часть творческой элиты.
На стену же Сталин поднимался еще с Кагановичем, когда шла реконструкция Москвы, планировалось метро, прокладывались гигантские лучевые проспекты, и Каганович, преданно глядя на вождя, стараясь предвосхитить его малейшее желание, то указывал на шпили и колокольни еще не снесенных церквей, то порочил архитекторов, отвергавших идею сноса всех «сорока сороков». Однако Сталин, хотя и согласился в свое время на взрыв храма Христа Спасителя (на чем особенно настаивали Каганович, Иофан, Кацман и другие, а Каганович предложил еще взорвать храм Василия Блаженного, как загораживающий Красную площадь), дальнейшее варварство и святотатство запретил:
— Постав… на мэсто… — сказал Сталин бойкому автору проекта и макета новой Красной площади, хотевшему снести и собор, и ГУМ (под трибуны), и Василия Блаженного. Храм этот Сталин особенно любил, как память царя Ивана IV Грозного. Грозным хотел быть сам и действительно БЫЛ.
В одиночестве бродя по стене над Красной площадью, Сталин, опустив голову, о чем-то сосредоточенно думал. Это была привычка невротика и заключенного, в ходьбе он успокаивался, в равномерном углубленном движении часто приходили те нужные ему решения, какие он не мог найти, сидя за столом. Сидеть и думать за столом он как бы не умел. За столом в Кремле и на дачах он работал, то есть читал письма, просматривал газеты, деловые бумаги, писал резолюции (очень любил!), сочинял указы для ВЦИК, где их безропотно подписывали Калинин и Горкин, писал доклады. Это был единственный советский вождь, который фактически (до 50-х годов!) работал без референтов, то есть без тех бойких молодцов, кто пишет «за» и чьи дурные, многословные, похожие, как близнецы, речи талдычили по бумажкам все следующие «генсеки» — от Хрущева до Горбачева, и государство и впрямь после Сталина обходилось словно без головы. Туловище жило, ело, пило, воевало, наслаждалось, писало указы (которые никто не выполнял), страна ехала, как телега без кучера, и заехала невесть куда — так только и должно было стать (пусть читатель простит невольную и негожую в прозе обличительную ремарку).
Сталин думал на ходу… А еще он мог думать в машине, когда ехали в Кунцево или возвращались в Кремль. Здесь же, на стене, во время своих абсолютно одиноких прогулок Сталин принимал обычно самые важные свои решения — например, об отказе от строительства Дворца Советов.
После взрыва храма Христа Спасителя (а не случайно ли вскоре погибла жена Сталина?) группа Кагановича и архитекторов-«иофанистов», переделывавших Москву, насела с идеей возвести на месте храма чудовищно громадный дворец высотою едва ли не в полкилометра! Острошпильную эту громаду должна была венчать статуя Ленина в тридцать метров (иные предлагали и больше — сто!). Работы уже начались, а по Москве забродила легенда, что в статуе Ленина (в голове) будет размещаться кабинет товарища Сталина! Шизофренической идее, в которой тонула страна, ничто уже не казалось диким. Но слушающая разведка донесла легенду до Сталина, и Сталин сразу же поморщился: «Эще чего?»
Под фундамент дворца уже вырыли гигантский котлован, который исправно залили воды близкой Москвы-реки. Место для махины выше Эйфелевой башни, что должна была вознестись над Москвой и над Россией (а мыслилось: не над всем ли миром?), выбрано было явно неудачно. Но работы шли. Дворец всюду растиражировала послушная пропаганда. Захлебывались в казенных восторгах газеты. Были выпущены марки. Они были как бы лицом страны. Шли за рубеж. И Сталин, хотя и не был филателистом, просматривал и утверждал все выпуски. Но когда ему принесли проект марок с дворцом, Сталин долго раздумывал, хотя, совсем не раздумывая, подписал выпуски о перелетах через полюс, новых паровозах, павильонах Всесоюзной выставки.
Вызвав Поскребышева, Сталин сказал:
— Мнэ… надо всо, что эст об этом дворце…
И на следующий день на стол Сталина лег глянцевый толстый журнал «Архитектура», отпечатанный на какой-то невероятно клозетно пахучей бумаге.
— Чьто за… отраву ти мнэ принос? — раздраженно сказал вождь, щелкнув желтым прокуренным ногтем по фотографии макета Дворца. — Чьто за вон?
Поскребышев пожал плечами.
— Такая бумага.
— Нэ бумага это… а говно… — все еще недовольно принюхиваясь, изрек вождь. — А тэбэ нравытся… проект? Чэстно?
— Нет… Иосиф Виссарионович, — слуга понял сомнения Хозяина.
— Почэму?
— Не могу даже объяснить. Чересчур высоко что-то… Дорого обойдется…
— Дорого… Это нэ главноэ… Главноэ, — он ткнул чубуком трубки в фотографии… — Он будэт заслонят… подавлят… Кремл. Подавлят… Москву… Красную площад… Вот и мнэ… нэ нравытся… эта затэя… Забэры… этот ванучый жюрнал… Кстаты… Послат на правэрку, чэм это., чэм пропытан? Зачэм такая вон? А храм взорвалы… зря… Пуст бы стоял.
Выдумка Иофана и Кагановича все больше не нравилась ему. Ставить на вершину дворца гигантскую статую Старика — значит навек утвердить Старика НАД НИМ! А зачем это нужно? Старик, в конце концов, не сделал и сотой доли того, что уже воплотил он, Сталин… Да. Пока Старик еще нужен ему как знамя и опора. Но постепенно в сознании народа будет внедрено только ЕГО имя как знамя и символ. А Старик? Старику хватит пока и Мавзолея. И Сталин усмехнулся: может быть, придет время, и под каким-нибудь предлогом уберут с Красной площади и эту пирамиду-могилу. Столкнут в одну ночь. Перенесут куда- то… Это дело будущего. А пока… Дворец подождет. В стране и так не хватает денег на оборону, на всякие эксперименты. Деньги платят не Иофаны, а им, Иофанам…
И строительство дворца, к великому счастью, было тихо прекращено. Считалось, помешала война. Так считалось. И так было легче отвергнуть парадное чудище. Но отголоски его, и тоже чудовищные, «высотники», до сих пор торчат над Москвой, как дико примитивная идея скрестить американский небоскреб все с тем же Кремлем.
Стоя на стене в это майское утро, Сталин курил трубку и размышлял о том, что сегодня… Да-да… 1 мая 1941 года! В крайнем случае, второго-третьего должна была начаться, могла начаться. Эта самая Отечественная… И только точнейшие данные его разведки донесли: начнется позднее, возможно, в середине мая. Об этом Сталин думал, представляя, как всего через час-другой потечет мимо Кремля и Мавзолея живая, улыбчиво-радостная река ничего не подозревающих москвичей. Понесут тысячи и тысячи ЕГО портретов, к нему будут тянуться машущие руки, к нему полетят восторженные голоса. К нему, а не к этим «вождям», которые будут стоять вместе с ним на Мавзолее. И, прищурившись, отдуваясь от трубочного дыма, он задумчиво прикидывал, что все это станет еще нужнее, когда грянет война и надо будет двинуть на нее этих людей, двинуть его силой и его именем. Затем и нужен был ему этот «культ» — тогда еще никто не произносил этого слова, не вдавался в подробности и сам Сталин. Так надо было в то время этой стране и, может быть, даже больше, чем ему самому.