Выбрать главу

Летом 64-го года по возвращении из отпуска перед началом учебного года я нашел в почтовом ящике записку: позвони немедленно и сразу, в Розином энергичном стиле. Она приехала очень быстро после моего звонка: официальная, напряженная, в темном деловом костюме. На кремлевский прием собралась? -поинтересовался я. Она шла в ЦК на собеседование: Юру оформляли в Париж. Поздравлялю, сказал я. Роза заплакала. В чем дело? Что-нибудь случилось? Она продолжала всхлипывать: мы должны расстаться. Почему? Мне показалось, что это у нее такое настроение, знаешь, по женской части. Неожиданно для себя я стал декламировать Есенина:

Вы говорили: нам пора расстаться,

Что вас измучила моя шальная жизнь,

Что надо вам все выше подниматься,

А мой удел катиться дальше вниз.

Браво, сказала Роза, слезы текли ручьем. Господи, можешь ты объяснить, что случилось. Я больше не в состоянии выносить эту ложь, эту фальшь. Мы не живем, мы воруем. Так, подумал я, романс Вертинского Прощальный ужин. Тебе пора устроить свою жизнь, ты должен жениться, завести детей. Расстанемся похорошему, без сцен и мордобоя. Это назначение в Париж -- провиденциальный знак. Дожили, подумал я, но промолчал. Я ухожу, сказала Роза, не удерживай меня, а то я никогда не уйду. Кире позвони, теперь она может выкроить для тебя время. На этой трагикомической ноте мы расстались.

Некоторое время я надеялся, что это каприз, который пройдет, но они действительно укатили в Париж. Занятия с Кирой возобновились, скоро их характер изменился. Недавний перерыв был из-за того, что Роза меня к ней приревновала. Я Кире нравился, если употреблять распространенный эвфимизм. Один мой знакомый любил зубоскалить в подобных случаях: я понимаю -общность идеалов, но зачем же спать в одной постели. Мы решили пожениться. Инициатива принадлежала Кире, я не возражал. Опьянения, страстей роковых в наших отношениях не наблюдалось, но, может быть, Роза права, пора остепениться. За день до свадьбы позвонила Роза: я к тебе зайду. Ты в Москве? Вид у нее был встрепанный, помятый. Кира часами занималась своей внешностью, Роза об этом мало заботилась. Поздравляю, сказала она, ты быстро утешился. Я пришел в бешенство, но не знал, что сказать. Вечером улетаю в Париж, сказал Роза. Я дал себе слово больше с ней не встречаться. В положенный срок у нас с Кирой родилась дочка, в остальном этот брак был катастрофой. Каждый день в каждой ситуации я сравнивал ее с Розой, понимал, что это несправедливо, и ничего не мог с собой поделать. В 67-ом завел разговор об уходе. Начал издалека: давай поживем врозь какое-то время, успокоимся, разберемся. Катись, сказала Кира и отвернулась. Я буду давать деньги на девочку, сказал я. Плевать я хотела на твои копейки. Кира зарабатывала намного больше моего. Слушай, три часа ночи, пора, кажется, в койку.

-- Только если ты устал. Я могу слушать, завтра воскресенье.

-- Как угодно. Уход от Киры совпал с получением кооперативной квартиры. Это был, как говорят англичане, конец главы. Мне исполнилось 33 года. Я считал, что волнения страсти позади, пора позаботиться о карьере. Я уселся за написание докторской. В целом это было вполне посильное предприятие. Нужно было только играть по правилам, заручиться поддержкой правильных людей, сидевших на правильных, стратегических позициях, а в положенное время положить на стол правильного размера и содержания кирпич. Странным образом, самом трудным в этом процессе оказалась необходимость поглощать большое количество алкоголя.

-- Сергей, какая связь?

-- Прямая. На святой Руси алкоголь, водка всегда имеет значение: принципиальное, можно даже сказать -- формообразующее. Здесь я, кажется, малость перехватил, но тем не менее. Не думай, что пьют одни малообразованные массы. Пьют, закладывают, вмазывают, жрут, кушают, жлекают все. Снизу доверху, но также и сверху донизу. По гениальной формуле Вени Ерофеева. То ли верхи пьют, глядя на страдания низов, то ли низы надираются, вдохновленные пьянством верхов. В научных кругах алкоголь лился мощным и широким потоком. Я это, разумеется, и раньше знал, но не вполне представлял масштабы. Отец не вернулся с войны, меня вырастила мама. По контрасту с большинством окружающих женщин, она пьянство не принимала и не извиняла. У нас дома это была крепкая заповедь. Отец, по рассказам, больше двух рюмок никогда не выпивал. Странным образом, трезвость не вызывала у меня протеста. Я пил только, когда требовали обстоятельства, и очень умеренно. Отговоркой был спорт, потом привычка. Теперь положение изменилось. Все нужные мне люди не просыхали. У меня нет выбора, говорил я себе. Без их поддержки невозможно защитить диссертацию в такой эфемерной области, как политэкономия социализма. Все формы общения имели сильный алкогольный привкус. Садясь за преферанс, то и дело поддавали. Закладывали перед поездкой на футбольную игру и по возвращении. И так далее. Я уже не говорю о торжествах, юбилеях, прочих табельных сборищах. И почти каждый раз пьянка заслоняла все остальное. Скажу тебе больше, кроме взаимной служебной полезности, больше всего нас связывало то, что было тепло и приятно надираться вместе. Я знаю, что так говорить нехорошо, но, увы, мы были больше собутыльники, чем друзья. Впрочем, человеческое, земное всегда несовершенно.

В 68-ом году, в июне, друзья отнесли мою рукопись на суд председателя ученого совета. Он дал свое добро и обрадовался, что рукопись в хорошем состоянии. Оказалось, что некий муж, назначенный к защите в августе, серьезно заболел, и я вполне мог заполнить брешь. Мне уже давно говорили, что зря тяну, что работа готова, но я все что-то подчищал, дорабатывал. Началась гонка. Как одержимый, я договаривался с оппонентами, добывал рецензии, печатал автореферат. За пару дней до защиты, в воскресенье, в пивбаре Дома журналистов наскочил на Юру. Они только что возвратились в Москву: Юра шел на повышение в ТАСС'е. Услышав про защиту, он обрадовался: докторов наук у нас в семье до сих пор не было. Конечно, они придут, уж точно на банкет. Защита во вторник 20-го прошла бесцветно, по плану. После лихорадочных приготовлений все воспринималось как спад, антиклимакс. Они появились на банкете поздно, когда все, включая меня, были сильно нагружены. Роза обняла меня по-родственному, но в глаза смотреть избегала. Слушай радио, сказал Юра. Они пробыли недолго. Мы продолжали праздновать, после закрытия ресторана поехали куда-то допивать. Я добрался домой под утро. Меня мутило, ноги подкашивались, но на душе был подъем. Докторская -- это тебе не женский рекорд перепрыгнуть, подумал я самодовольно, вспомнив Корамора. В постели по привычке включил приемник, поймал Би-Би-Си. Благодаря урокам Киры, я мог слушать радио по-английски и не мучался с глушилками. Засыпая, услышал про советские войска в Праге. Вот что Юра имел в виду, подумал я и отрубился. На следующий день было много послезащитных хлопот, но то были хлопоты приятные, завершение большого дела. Странным образом настроение у меня было подавленное. Надо отдохнуть, решил я, я это заслужил. Однажды, сидя дома в странном оцепенении, я сообразил: это не усталость, это из-за чехословацких дел.

-- Ты хочешь сказать, что был озабочен политикой Брежнева? Ведь это Брежнев был тогда советским боссом?

-- Не так все просто. Ты хотя и проживал тогда в Москве, но вряд ли сохранил хоть какие-то воспоминания.

-- В десять лет я, разумеется, не мог понимать политической ситуации, но помню, что мама ходила мрачная, с заплаканными глазами. На мои вопросы отвечала неразборчивыми восклицаниями, вроде того, что все потеряно, произошло большое несчастье и все в таком роде.

-- Для Розы с ее диссидентскими настроениями, с обостренным восприятием несправедливости это был страшный удар, катастрофа, крушение надежд. Мое положение и настроение было совсем другое. Я не очень интересовался политикой. Процветающий доцент, без пяти минут профессор, у меня были заботы посерьезнее пражской весны. Было любопытно, что выйдет из затей Дубчека, но это был интерес зрителя на стадионе или в цирке. Я не верил, что Брежнев и КПСС позволят ему зайти далеко, испытывал сочувствие, как к новичку, выходящему на ринг против чемпиона. Но не больше. Так думали многие, кого я знал. Я ничего не имел против чехов, но автоматически предполагал, что они должны оставаться в советской сфере. Интуитивно, в душе мы были империалисты. Курица не птица, Польша не заграница. После вторжения пропаганда как с крючка сорвалась. Чем больше они кричали, тем больше во мне нарастало что-то. Не протест, не осознанное несогласие, скорее глухое недовольство. Официальная позиция была отменно лживая, просто уши вяли. В точном согласии с народной пословицей: врет, как радио. Что-де чехи собирались впустить западно-германских реваншистов, только ввод советских войск предотвратил это несчастье, что Дубчек хотел восстановить власть капиталистов и помещиков. Ну, конечно, без сионистов дело не обошлось. Советские руководителя не могли простить Израилю, что он наклал арабам во время шестидневной войны. Знаешь, кстати, кто руководил агитпропом ЦК в те дни?