Аллах, это чудовище, этот Сатана, никогда не собирался освободить своих случайных пленников! Он лгал, все подстраивал и убивал. Исключительно ради власти!
— Можешь ли ты иметь претензии к машине? — спрашивает мраморный Исайя.
Мои мысли мне не принадлежат.
— Вскоре ты уже будешь говорить о ней в первом лице, — прибавляет Павел.
— Ты ничего не знал, выходит — ты невиновен, — провозглашает Иеремия.
— Я знал эту цену, — обвиняя, оправдываюсь я. — Я предчувствовал, догадывался, что за власть заплатил полным единением с действующим лицом. И это знание где-то во мне таилось, поскольку сам Сантана — Сантана! — обвинял меня в подобного рода коварстве. Только вот я не желал об этом думать, когда мой клинок так гладко рубил его тело, когда так сладко блестела его кровь…
— Это Аллах совершил выбор, — шепчет Исайя. И шепот его — словно яд.
— А Аллах — это три миллиарда шестьсот восемьдесят два миллиона восемьсот одна тысяча шестьсот тридцать семь личностей и памятей гомо сапиенс.
— А Аллах — это я, — цежу я сквозь зубы.
— Еще нет.
— Я убийца.
— А никто не обязан быть мучеником. По самому определению: выбор — это святое.
— Это же Иррехааре.
— Здесь считаются только лишь желания.
— А вовсе не дела.
— Это все сон и мираж.
— Ты не существуешь.
— Вот именно: только лишь желания, исключительно намерения! Что с того, что я не понимал. Я хотел убить. Как убил всех этих муляжей. Смерть была в моих мыслях. Возможно, я и не человек, но я — убийца!
— Ты не можешь быть убийцей.
— Тогда кто же, кто убил Самурая?
— Ты знаешь ответ.
— Никто тебе мысли не путает.
— Мысли являются решениями.
— Иррехааре — это мысли.
— Это проклятое место! Один громадный безгрешный грех!
— Не нужно обвинять себя, зачем эти угрызения. Таким тебя сотворили.
— Я мог убить самого себя!
— Не мог.
— Ты гораздо больше человек, чем тебе кажется.
— Как могу быть человеком я, который…
— Тогда, как ты можешь быть убийцей?
— Ты — Бог.
— Нет, я — Дьявол!
— А здесь никакой разницы.
— Заткнитесь! От всего этого можно сойти с ума!
— Это монолог.
Здесь, где нельзя совершить никаких поступков — я совершил убийство. Я сам: не предмет, не орудие, не оружие — ведь меч никогда не страдает.
Я мог бы вскрыть себе вены. Понятное дело, я этого не сделаю — если бы я был способен на самоубийство, то вообще бы не родился. Но, на всякий случай, я сам — Аллах — установил защиту перед самим собой: эти пальцы, перекатывающиеся в крови, святые кусочки уже чужого мяса, эти пальцы… Хотя он знал меня как слово не высказанное, он — я сам — всеведающий — обязан был досмотреть какую-то искорку жалости, какой-то проблеск героизма, нечто, чего высказать не мог — и тогда отрубил мне пальцы. Один за другим, сразу же после «рождения», напятнал кровью ненависти к человеку. Пальцы. И я уже не полюблю людей.