А мне нравятся коммунисты, которые в Партии; может, с самого детства: все дети неравнодушны к буке и злому серому волку; это благодарность за мурашки страха. И к тому же члены Партии мыслят вполне здраво; конечно, они слегка неотесанны: «Крупный капитал мы у вас, того, отберем, банки, значит, национализируем, в сейфы запрем гошистов, пусть там оглядятся, а вам сунем билетик метро за десять су, черт побери!» Ну и что! Нужно было самим раньше об этом думать!
Итак, речь шла о коммунистах и их честолюбивых замыслах в Шарантоне, которые необходимо было сорвать. Однако коммунисты, эти болваны, располагали, как ни крути, организацией, дисциплиной, «аппаратом». А их противники вступали в бой нестройными рядами и рисковали потерять преимущество и справедливое вознаграждение за свои таланты. Им, то есть всем сегодняшним гостям и еще некоторым, которых подберут впоследствии, необходимо было объединиться против коммунистов. На карту было поставлено будущее Университета или, что то же самое, будущее по меньшей мере двух десятков людей, находившихся в гостиной. Но достичь согласия между этими двумя десятками ярких интеллектуальных индивидуальностей было не так-то просто. Как, допустим, примирить книгу такого-то со статьями такого-то?
Оказалось все же, что взаимопонимание возможно; я наблюдал в тот вечер волшебное сияние незлопамятности и всепрощения, озарившее некоторые лица нашего Университета, — раз уж без забвения давних обид нельзя было обойтись.
Один из гостей, молодой С., весьма пылко и весьма громогласно мечтавший об учреждении кафедры, заняв которую, он мог бы в корне обновить лингвистику, предложил договориться о некоторых «общих эпистемологических посылках», что в конце концов было не так уж неосуществимо, поскольку все присутствующие являлись марксистами и оголтелыми антикоммунистами, сторонниками прогресса и строжайшей университетской евгеники в рамках самой широкой либерализации.
Так как я не открывал рта, сиделка склонилась ко мне и сердито шепнула: «Да прими же участие в разговоре!» Но мне слишком хотелось спать. И потом я не люблю, чтобы кто-то, помимо меня самого, устраивал мое счастье.
Однако сиделка, которая никогда не бросает начатого, все-таки исхитрилась, уж не знаю с помощью какой уловки, расколоть ряды шарантонского объединения и перенести всех в Сотанвиль. Я стал центром внимания. Меня расспрашивают. Охают, ахают. Как стать сотанвильцем? До чего же увлекательно! Делают вид, что завидуют мне. Какой интересный опыт! Мне следовало бы написать об этом книгу. Этнографическое исследование.
Разумеется, и ее напишу, эту книгу! Если я этого не сделаю, сиделка никогда мне не простит. Мать хотела, чтобы я прошел конкурс; сиделка требует, чтобы я писал книги.
Ладно, получит она свою книгу! И даже будет в ней сама, собственной персоной, во всей красе; там будут не только сотанвильцы, но и люди из этой гостиной: будет редька, ученая смесь табаков и идеологий, дымы всех сортов, девушки, ряженые в занавески; весь этот зверинец. Там будет все, вперемежку, как взбредет мне на ум! Попробуй помешай.
Я не откажу себе в удовольствии всунуть туда и этого лохматого верзилу, который самозабвенно упивается сигаретами в маисовой обертке, втягивая в себя миазмы марихуаны, и четверть часа спустя, когда Сотанвиль уже вышел из моды и начисто всеми забыт, а сиделка подчеркнуто делает вид, что со мной незнакома, говорит мне: «Все это тошнотворно, правда?» Отвечаю; что да. Он хохочет, говорит мне: «А хуже всех — я». Спрашиваю: «Зачем же вы тогда?» Не отвечает. Улыбается и пожимает плечами. Потом возвращается к проблеме поста в Шарантоне.
Отношения у меня с учениками не простые, но мне нравится, что они не простые. Слишком уж много сейчас вокруг простоты. Особенно в Париже, у людей, с которыми я вижусь, которых знаю, которых знал. Простоты грубой, коробящей.
Мне легче найти общий язык с девушками. Среди них есть хорошенькие, я начинаю отдавать себе в этом отчет. Не знаю, к добру ли это; или, вернее, знаю, что теперь это уже не имеет значения (да и имело ли это значение?), раз уж я стал находить их хорошенькими: изменились-то ведь не они.
Меняюсь я; начинаю смотреть на своих учеников «в отдельности», как обещал при первом знакомстве. Иногда я начисто забываю о Париже. Забываю о сиделке, забываю о воскресеньях. Я весь тут, в своем классе. Меня больше не удивляет, что я тут. Иногда я даже с некоторым нетерпением жду урока, когда увижу одну из моих любимиц.
Но именно с ними, с любимицами, я подчас особенно резок. Это доставляет мне удовольствие, это сильней меня. Да и им тоже; они сами вызывают меня на замечания. Точно ищут в них — и находят — скрытое за учительским выговором мужское внимание; я не уверен, что умею по-настоящему скрывать его под маской строгого, чуть слишком строгого преподавателя. Мы заодно. Они мне дерзят и показывают коленки; короче говоря, выставляют себя напоказ, обнажаются; а я касаюсь их своим выговором. Ласкаю их.