Дальше.
Что, если вся его улица состояла только из друзей?
Можно ли было предположить, что жизнь на улицах Лохвицы была безоблачной и маленького Исаака не третировали ни взрослые, ни дети, за исключением, допустим, херувимов и серафимов.
Вполне возможно.
Моими друзьями, например, были сплошь нереальные люди. А именно герои книг. А что, если у Исаака было то же самое? Не мальчишки из соседних домов, не-ет, а великие характеры, созданные воображением писателей.
Фантомы, рожденные словами. Я полез в справочник моего любимого японца Хиторо Симатоха, того самого, который снабжал меня сведениями из тайной жизни мозга, а после написал предысторию «Унесенных ветром».
На 112-й странице японского издания была ссылка на некую американку. Видимо, очень умную и несчастную, потому что умные женщины по определению несчастны. Она описывала одно наблюдение: дети иностранцев, живущих в США, начинали говорить с акцентом того штата, в котором жили, с почти стопроцентной предопределенностью, даже еще не зная американского английского, и совершенно не перенимали акцента своих родителей, которые их воспитывали.
Вывод, которая сделала та женщина: дети копируют способ коммуникации не с родителей (что кажется естественным), а из внешнего мира. То есть дети всегда больше зависят от своего внешнего окружения, которое по определению опасно.
Более выгодной для их роста становится не копия способа коммуникации родителей, а именно приемы общения, позаимствованные из внешней среды. Не важно, враждебной или дружелюбной она оказывается.
С другой стороны, если представить, что улица — это всегда свобода, а родительский контроль — это всегда пусть разумное, но авторитарное управление, то есть некая ослабленная форма насилия, то получится, что в качестве предпочтительной формы копирования ребенок выбирает ту, где царствует свободный выбор, и ориентируется не на свою защиту, а на то, что представляет свободу, хотя и опасную, то есть то, что снаружи. И это верно. Те, кто им управляет, его же и защищают. Оставшись без их управления, он будет предоставлен сам себе и, следовательно, должен хорошо изучить внешний мир, чтобы знать его подводные течения. Иными словами, внешнее, случайное более значимо для ребенка, нежели его внутреннее, защитное — родители. Пограничное значимее центрального, праймового.
Я задумался.
Похоже тут было рациональное зерно. Есть центр, есть окраина. И окраина всегда заметнее. Чем это объяснить? Желанием слиться с окружающей средой, чтобы защититься. Не выделяться — один из лучших способов выжить.
Но было и кое-что другое. Иногда той самой внешней средой, под которую хочется мимикрировать, становится не реальная внешняя среда, а свой собственный внутренний мир.
Что, если у Исаака было так?
Только в музыке.
Как разузнать, что могло жить в его голове? Какие фантазии, фантазмы или фантомы? Факты детства?
Что я знал из его же воспоминаний?
Первое: подбирать по слуху он начал в пять лет, музыкальную грамоту освоил в шесть. Второе: первый инструмент — скрипка. Третье: тогда почему дома стояло пианино?
Вопросов — не разгрести.
А еще в Лохвице стояло не только пианино в гостиной его родителей, но и кое-что другое. С точки зрения архитектуры. Например, военные гарнизоны и были казармы, а также оркестр, военный, и, значит, звучали марши.
В душе поднялась тревожная волна.
Что?
Неужели первые истоки его музыкальности можно было вывести из военных оркестров?
А что? Достаточная причина для роста доблести при наступлении пубертата.
Я снова вспомнил слова из его письма: «Выучился подбирать по слуху в пять лет».
Нарисовал театр с тремя колоннами. И напротив — военный оркестр. Играющий по субботам и воскресеньям в городском саду.
Какой убедительный пример этой самой доблести.
А бравые военные марши и вальсы? Что же? Первые настоящие друзья Исаака нашлись, и это были не его сверстники.
О реальных сверстниках нет никакой правдивой информации. Хотя историй с папиросами предостаточно.
Я посмотрел влево от моего нарисованного театра.
Там были казармы. В театре были ложи, а в казармах — ярусы.
Я нарисовал второе здание с тремя колоннами и треугольной крышей. Получилось очень похоже на храм, потому что в советские годы к театру стали относиться как к храму. Туда шли скучать, образовываться, но никак не забываться искусством, потому что артистов, способных влиять на души, просто не существовало.
От театров ждали примитивного и рационального — приобщения к вершине воспитательной цепочки. С разрушением храмов именно они оказались конечной целью воспитания. Считалось, что, если ты научился распознавать в притворяющемся актере страдающего короля, значит, ты добрался до нужного в жизни интеллектуального уровня. Научился распознавать ложь, а потом — ее восхвалять. Это заблуждение было возведено в веру, а вера превратилась в хорошо усвояемую привычку.