Наступил полувековой юбилей. Отец встретил его полным творческого горения и планов на будущее. Но тяжелая драма подкрадывалась исподтишка. Книга рассказывает о нашем семейном несчастье. Могу только добавить как основной участник этой драмы, что все грязные слухи и пересуды вокруг этого действительно страшного и нелепого случая никакого отношения к правде и действительности не имеют. Кто их распускал, у того на совести пусть это и останется. Я до сих пор несу на своих далеко не атлетических плечах тяжелую ношу сплетен и слухов, а ведь прошло уже 47 лет с того несчастного вечера, когда в ноябре 1951 года на моей машине, украденной так называемыми приятелями, разбилась девушка. Они решили покататься, не умея как следует управлять автомобилем. Была сильная гололедица, девушка, сидевшая за рулем, не справилась с трудной дорогой — машина перевернулась. Если бы машина была не с открытым верхом (кабриолет), никто вообще бы не пострадал. Умерла талантливая, юная, красивая Зина Халеева, студентка третьего курса ВГИКа.
Наверное, есть некая закономерность в том, что такие драмы, как неожиданная смерть, накладывают отпечаток на всю дальнейшую судьбу человека, нормального человека, каким я себя до сих пор и считаю. Не имея непосредственного отношения к этому трагическому случаю, ибо спал и ничего не ведал, я вынужден был стоически выслушивать шепот за спиной: «Это тот самый, который убил и закопал, а папа из-за этого застрелился!» Этот трагический случай фатально повлиял на мою жизнь, на нашу фамилию.
Что говорить о душевном состоянии папы и мамы?! Сохранилось письмо отца министру культуры Николаю Михайлову, где он, ничего не приукрашивая, излагает суть происшедшего, дает мне характеристику. Он верил в мою нравственную безупречность и в мое будущее.
В 1952 году появился грязный пасквиль на отца в газете «Советское искусство» под названием «Печальный акт». К нему приложили руку недруги и завистники композитора, воспользовавшись его тяжелым моральным состоянием. Их имена известны, но что от этого? Советская печать тогда была «самой правдивой в мире». Опровержений при Сталине не полагалось. Можно было только соглашаться и каяться.
В условиях сталинского режима перо журналиста уподоблялось смертоносному жалу и очень часто это страшное «оружие» находилось в руках человека с низким нравственным потенциалом. Статья, фельетон очень часто ломали судьбу ни в чем не повинного человека в лучшем случае, а в худшем — приводили к аресту и даже гибели героя статьи. Обычно за спиной журналиста стояли вершители судеб — партийные идеологи или сильные люди со связями, просто сводящие счеты.
Отец ходил черный от переживаний, пытался протестовать, искал правду, писал, что все было не так, все искажено, но доказать никому ничего не мог. Стенограмму его выступления заранее уничтожили. Ходил за помощью к первому секретарю Союза композиторов Тихону Хренникову. Тот беспомощно разводил руками: «Кайтесь, Исаак Осипович, кайтесь!» А здоровье отца расшаталось окончательно: страшно болели ноги. Пошаливало сердце. Последние годы своей жизни он походил на старичка, ходил уже с палочкой. Врачи после его смерти, при патологоанатомическом исследовании, удивились: как он мог вообще дожить до пятидесяти пяти лет с таким изношенным организмом?
Пожалуй, из всех своих соратников, кроме Василия Ивановича Лебедева-Кумача, Дунаевский ушел из жизни первым. Сейчас не осталось никого, кто бы мог поделиться воспоминаниями. Моя мама, Зинаида Александровна Дунаевская, так и не оправилась после смерти мужа, здоровье ее быстро ухудшалось, ноги отказывали, отказывало и сердце. Она слегла и не вставала 12 лет. Кроме меня у нее никого не осталось, ухаживать за лежачей больной было трудно. Но я сделал все, чтобы скрасить ее и так не очень радостную жизнь. Она отвечала мне любовью.
До последнего дня я боролся за продление ее жизни. Последние годы прошли в больницах. Помню зимнюю февральскую ночь в 60-й больнице, что на шоссе Энтузиастов. Я нелегально пробираюсь в помещение реанимации. Рядом комната дежурного по реанимации. Врач, краснолицый, похожий на мясника человек, вдребезги пьяный, сидит за столом с бутылкой. Милостиво, за бутылку же, он пропустил меня к маме. Тишина, тоскливо гудит то ли зуммер, то ли поддерживающий искусственное дыхание аппарат. В реанимационной, холодной, выложенной кафелем комнате, мертвый синий свет. В комнате трое: умирающий, в коме, пожилой грузный мужчина, задернутый наполовину занавеской (его хриплое, судорожное дыхание вызывает у меня ощущение боли в груди); слева под простыней чье-то тело; справа вижу маму. Она в забытьи, но, когда я подошел к ней, открыла глаза. Говорить мама уже не могла, но по ее глазам, вспыхнувшим каким-то голубым сиянием при виде меня, я понял, что она в сознании и все понимает. Я взял ее холодную руку в свою и почувствовал еле уловимое пожатие. Она прощалась со мной. Так и остались во мне ее глаза, полные слез и любви.