Выбрать главу

Однако самое плохое заключалось не в этом. Чем ближе мы подъезжали к Воропаново, тем чаще нам навстречу попадались немецкие и румынские солдаты. Они брели безо всякою порядка. Раненые, обмороженные, больные – все шли в одном направлении – к городу на Волге, словно надеялись найти в его развалинах хлеб и тепло.

Глядя на эту охваченную паникой, измученную орду, я чувствовал, как у меня сжимается сердце. Эти люди уже перестали быть солдатами. Для них уже не существовало больше никаких приказов. Они были готовы пойти на что угодно, лишь бы спасти свою жизнь.

И во что только превратили этих людей война и голод! А ведь было время, когда они спокойно жили в родительском доме, ходили в школу, учились. У них было определенное представление о жизни, были свои цели. И вдруг такое!

Настоящую оргию ужасов мы увидели перед самым Воропаново. Три немецких танка на скорости ворвались на улицу, не обращая никакого внимания на то, что давили гусеницами собственных солдат. Это была уже пляска смерти 6-й армии.

Кольцо окружения в этот день сжалось до окружной дороги. Командование армии в своей новой передаче по радио описало результаты прорыва противника и снова отклонило условия капитуляции.

Генералы, находящиеся в котле, покорно повиновались приказу, а их подчиненные снова должны были воевать.

Никогда я не чувствовал себя таким разбитым душевно и физически, как в тот вечер, когда стал невольным свидетелем предсмертной судороги немецкого южного фронта. У меня было такое ощущение, будто руки и ноги отказываются повиноваться, а на мои плечи давит неимоверный груз. Голова раскалывалась от боли. Механически я доложил начальнику госпиталя о получении продуктов и об увиденном мною в пути. Спокойным голосом он пригласил меня спуститься в его землянку и там поговорить.

– Конец очень близок. Русские каждую минуту могут оказаться здесь. Это, может, произойдет сегодня ночью или завтра днем. Нам следует подумать о том, что делать. Что у нас есть из продовольствия?

– Только то, что я сегодня привез из Гумрака, – ответил я. – И еще до семидесяти пайков НЗ на два дня. Я предлагаю семьдесят пайков на одни сутки погрузить в машину, в которой мы перевозим самое необходимое медицинское оборудование. Все же остальное пустить в котел, каждый получит по половинке супа и по полбулки хлеба. Это и будет наша последняя выдача пайка, на дорогу.

– Хорошо. Так и сделаем. Я думаю, мы получим приказ направить раненых, способных передвигаться, и медперсонал в город. Хорошо еще, что символический запас продовольствия у нас все же есть, – сказал, горько усмехнувшись, профессор.

– Я никак не могу всего этого понять. Можно с ума сойти! Вот уже девять недель нас кормят обещаниями: «Держитесь! Фюрер вас вызволит, спасет!» или «Вся Германия прилетит в Сталинград!» А мы здесь дохнем, как крысы. Неужели такое возможно?

– Работая врачом, я всегда думал, что у меня самая гуманная, самая необходимая людям профессия, – начал профессор. – Все гуманное уничтожено, все национальное попрано.

Кутчера схватил в руки небольшую книжку и начал листать, отыскивая какое-то место.

– Это книжка Канта. Я его неплохо знаю. И эта книжка – моя постоянная спутница.

– Я тоже немного знаком с Кантом, – заметил я. – Сейчас вы, наверное, ищете место, где Кант пишет о нравах и обычаях.

– Да, да, именно это место я и ищу. Сейчас мы посмотрим, что говорит старый философ по этому поводу. – Профессор перевернул еще одну страницу и начал читать, водя пальцем по строчкам. – По Канту выходит, что я, как человек, должен действовать, неся ответственность за свои действия, так чтобы мои действия отвечали действиям всех других людей. Но все те, кто поставил нас в положение убийц и гонит на верную гибель, действуют против этого завета.

– Значит, бесчеловечно приказывать идти на верную гибель не ради высокой цели? А кто несет за это ответственность? А что делаем мы? Мы вот рассуждаем об этом, а сами маршируем дальше.

– Да, мы и сами не безгрешны, – заметил профессор. – Я вот пошел служить в вермахт, хотя имел много претензий к режиму. Пять лет назад я ни за что бы не поверил в возможность того, что мы сейчас видим и переживаем. Да, я не был последователен. Гитлер как хамелеон, да и в те времена его личность чем-то привлекала меня. Сейчас я уже точно знаю, что Гитлер – олицетворение преступления.

– Возможно, он не знает о нашем положении? – попытался возразить я профессору. – Но Паулюс-то и наши генералы прекрасно это знают.

– И Гитлер, и все верховное командование вермахта точно информированы о нашем положении. Они ведь главные виновники случившегося. Это не меняет ничего, даже если командующий 6-й армией со своей стороны тоже виновен в отдаче бессмысленных приказов.

– Это ужасно. Но вы правы, – сказал я. – Незадолго перед Новым годом мы в Городище дали приют одному майору. Он пробирался в западный район котла, но был застигнут бураном. Он рассказал нам о старом Блюхере. Когда в его войсках в 1807 году кончился хлеб и порох, он капитулировал перед французами и сдался в плен. Ни один историк никогда не упрекнул его за это. И ведь его корпус не находился так долго в таком положении, как наша армия. Непонятно, почему Паулюс не сделает такого же шага?

– Паулюс не Блюхер и не Зейдлиц, – твердо сказал подполковник.

– Вы имеете в виду командира нашего корпуса? – спросил я.

– Да, Вальтера фон Зейдлица. Еще в начале нашего окружения он написал Паулюсу письмо, в котором советовал в случае необходимости действовать самостоятельно – вопреки требованиям Гитлера, хотя тогда еще все надеялись прорваться. В прошлом году я видел Зейдлица в котле под Демянском. Благодаря его мужеству и энергии окруженные пробились к своим. Но там в окружение попало лишь сто тысяч, а не двести пятьдесят тысяч, как у нас. И главный фронт находился в нескольких десятках километров, а не в нескольких сотнях километров, как у нас. Начиная с января свобода действий для нашей приговоренной к смерти армии – не в попытке прорваться, а в необходимости принять капитуляцию.

***

Капитуляция.

Плен.

Другого выхода для нас не было.

Прежде чем прийти к этой мысли, я много и мучительно передумал.

– Вы считаете, что, сдавшись в плен, мы сможем надеяться когда-нибудь увидеть своих близких? – спросил я профессора.

– По этому поводу я мало что могу сказать определенного. Каждый должен решать по-своему. Как врач, я знаю, что через три недели все мы перемрем, если не будем получать хотя бы минимального пайка. Понимая это, я требую принять капитуляцию.

– Извините, господин подполковник. Задавая свой вопрос, я думал не о капитуляции, а о плене.

– А вы, я вижу, упрямы. Чтобы вы меня поняли, расскажу вам кое-что из своей жизни. В течение десяти лет после 1933 года я столько пережил, что стал смотреть на жизнь скептически. Это даже немного пугало меня, так как я понимал, что такое отношение принесет мне еще больше разочарований. Вряд ли мы можем надеяться, что русские примут нас по-дружески. Мы, немцы, слишком виноваты перед русским народом. И большую долю этой вины придется искупать военнопленным. Что касается лично меня, я сомневаюсь, что жизнь за колючей проволокой будет чего-то стоить.

Это признание профессора меня испугало. Я ведь хотел поговорить с ним о заявлении доктора Шрадера и фельдшера Рота о самоубийстве и надеялся, что профессор Кутчера будет в этом вопросе моим единомышленником. А он сам засомневался. Я не ожидал такого поворота, так как незаметно он, как старший, стал для меня своего рода примером.

– Ваши слова обеспокоили меня. До сих пор я решительно отклонял любую мысль о самоубийстве и думал, что и вы придерживаетесь такого же мнения. Разумеется, советский плен будет для нас нелегким, но нужно надеяться пережить его. Мысли о жене и сыне помогут мне в этом.

– Я благодарю вас за откровенность. Я не боюсь каких-то там психических последствий плена. Но меня беспокоит духовная жизнь. Над Германией темная ночь, и я не вижу никакого просвета. Я не знаю, найду ли в себе силы постоянно носить в душе муки совести.