Для нас она стала примером человека, который обрёл глубочайшее исцеление, хотя и не продолжил жизнь в теле, – примером сердца, обретшего невероятную открытость, примером углубления мудрости и чувства вовлечённости в жизнь, которое ширилось с каждым днём.
Это был очередной урок, продемонстрировавший, что исцеление затрагивает сердце по крайней мере не меньше тела и что необходимо отказаться от прежнего определения исцеления, чтобы можно было глубже раскрыть его смысл.
Тогда мы стали осознавать, что не имеем ни малейшего представления о том, что же такое на самом деле исцеление. Очевидно, оно включало в себя не только изменения природы организма. Нам с Ондреа нужно было довериться своему неведению, если мы хотели и дальше исследовать и, быть может, испытать на своём собственном опыте – в едином уме/теле и сердце – возможную природу исцеления.
Для нас урок Хейзел заключался в том, что глубочайшее исцеление не может происходить исключительно в отдельном существе. Оно должно быть исцелением целого, нашей всеобщей боли. В самом сердце исцеления лежит переживание универсального в отделённом, личностном. В тех людях, кто исцелился телесно, мы снова и снова замечали готовность к тому, чтобы с чуткой ясностью исследовать не только боль настоящего мгновения, но и боль всей жизни. Мы замечали, как их ум и сердце всё полнее и полнее исцелялись, как углублялась их способность с милосердием относиться к тому, что они прежде переживали лишь со страхом и ужасом. Они учились впускать в своё сердце то, от чего оно на протяжении всей их жизни было по большей части закрыто. Их исцеление выглядело как процесс вхождения в жизнь. Для этих людей их болезнь, хотя временами она становилась почти непереносимой, была, скорее, странствием пилигрима, полным доверия и понимания, а не побегом. Когда болезнь была изучена, она приводила к тому, что давняя тюрьма, созданная самим человеком, растворялась – исчезала тюремная камера страха и закрытости, которую некоторые из нас, возможно, готовы поменять на больничную палату.
Но, конечно, речь никогда не идёт о чужих страхах. Речь никогда не идёт об «этих людях», но всегда о какой-то части нас самих. Нет никаких других – только проявления разных сторон нашей внутренней жизни. Это не кто-то другой пытается ускользнуть. Все мы пытались быть образцовыми заключёнными, но боль заставляет нас ощущать безмолвную безысходность. Каждый из нас пойман в ловушку собственных привязанностей. Мы немного похожи на обезьян в джунглях, которых очень легко поймать, просто привязав гроздь бананов к дереву. Обезьяна с остервенением хватается за эту гроздь, пытается её вырвать, кричит, слыша приближение охотника, и ревёт, когда тот стреляет в неё. Она и не задумывается, что стоит ей просто отпустить гроздь бананов – и её ждёт свобода и безопасность.
Нам всегда кажется, что проще заметить чужую обусловленность, чем свою собственную. Трудно признать, что в нас есть нечто, чрезвычайно склонное к цеплянию и испытывающее огромный страх перед болью, почти совсем лишённое доверия к настоящему. Мы воображаем, будто нужно силой добиться результата, проложить путь к свободе, а не обнаружить почву под своими ногами. Однако постепенно двигаясь вперёд и доверяясь происходящему, мы замечаем, что шаг, полностью пройденный, без усилий влечёт за собой следующий шаг. Когда мы полностью вовлечены в этот миг, следующий миг приходит естественно.