Выбрать главу

И едва я осознал это, как змея, и волки, и Вудмен поблекли и стерлись, и оказалось, что я вновь беседую со старым другом, который съежился в кресле, угрожающем поглотить его без остатка. Он показал мне жестом на дверь, ведущую во дворик, и, повинуясь жесту, я поднял глаза к небу и увидел там волшебную страну с древними корявыми дубами и средневековым замком, взметнувшим в вышину белоснежные шпили и башенки, а по дороге, что вела к замку и петляла между дикими безмолвными скалами, шествовала пестрая толпа разномастных рыцарей и чудищ. «По-моему, мы в осаде», — сказал мне мой друг, и только он это сказал, как у меня над ухом просвистела стрела и впилась ему в грудь. Где-то за кулисами, словно я очутился на театральных подмостках, сладенький голос начал декламировать: «Кто убил малиновку вместо воробья?..»[4] — и, присмотревшись внимательно, я понял со всей ясностью, что мой старый друг со стрелой в груди — никакая не малиновка, а самый настоящий воробей, и то ли его подстрелил другой воробей, то ли я недопонял и малиновка сразила воробья, а не наоборот. И я заявил уродцу-монстренку-рефери, который теперь пристроился на каминной полке: «Почему ты не подаешь протест, ведь это грязная игра, самая грязная из всех возможных, если мой друг убит…» Хотя, в сущности, я не был уверен, что он убит: он все так же сидел, утонув в кресле, сидел с улыбкой на губах, и там, куда вошла стрела, не показалось ни капли крови.

Но тут, подобно юлкам в Вудмене, мой старый друг и его кабинет исчезли без следа, зеркало моего сознания очистилось, и я обрадовался этому, однако почти мгновенно выяснилось, что я бегу по улице, а впереди маячит здание, знакомое мне и многим, и мне непременно нужно туда попасть, я стремлюсь к нему из последних сил, это очень важно, и в конце концов добираюсь до цели. За столом сразу у входной двери расположился агент ФБР. Я сразу понимаю, что он агент, по квадратным плечам и выпирающей челюсти, а также по черной шляпе пирожком. Я наклоняюсь к самому его уху и передаю ему шепотом страшную тайну, о которой нельзя говорить никому, потому что она грозит смертью каждому, кто проникнет в нее. Агент слушает меня без всякого выражения на лице, ни разу не шевельнув бровью, а когда я заканчиваю рассказ, хватается за телефонную трубку. «Ты гангстер, — кричит он мне, — я узнаю вашего брата за сотню шагов!..» И тут я вижу, что ошибся, что никакой он не агент, а просто Супермен. Без малейшей паузы на его месте оказывается другой человек в другом здании — этот стоит сурово и величественно, седые волосы тщательно расчесаны, седые усы щеточкой тщательно подстрижены. Я сразу понимаю, что он не кто иной, как агент ЦРУ, и привстаю на цыпочки, чтобы поведать ему на ухо ту же тайну, что и человеку, ошибочно принятому за фэбээровца, но на сей раз я старательно подбираю выражения, привычные для ЦРУ. Суровый агент стоит и слушает и, выслушав, хватается за телефонную трубку. «Ты шпион, — объявляет он мне, — я распознаю шпионов за сотню шагов!..» И тут я отдаю себе отчет, что и ФБР, и ЦРУ мне привиделись, что я вовсе не в здании, а на угрюмой серой равнине, простирающейся во все стороны до самого горизонта, но горизонт тоже сер, и не разберешь, где кончается равнина и начинается небо.

— Ну постарайтесь заснуть, — сказала Кэти. — Вам необходимо поспать. Хотите таблетку аспирина?

— Зачем мне аспирин, — пробормотал я. — Я маюсь не от головной боли…

Мои мученья были, вне сомнения, куда хуже головной боли. Это не были сны — я же полубодрствовал. И я знал, все время знал, какие бы миражи ни проносились в моем сознании, что нахожусь в машине и что машина движется. Даже пейзажи за окном не утратились полностью: я полузамечал деревья и холмы, поля и отдаленные фермы, встречные и попутные машины и саму дорогу, мерцающую впереди, я полу-слышал шум мотора и шелест шин. Но все это виделось и слышалось тускло и глухо, скользило мимо, не задевая разума и не влияя на миражи, порожденные мозгом, который потерял контроль над причинами и следствиями и бредил, обобщая фантастику оживших небылиц.

Я опять очутился на равнине, но теперь уяснил себе, что она лишена всяких примет, пустынна и вечна, ровна как скатерть и на ней нет ни рубчика, ни холмика, ни деревца, что этой безликости нет конца, нет края и что небо над равниной, в точности как она сама, лишено примет — ни облачка, ни солнца, ни звезды, и вообще непонятно, день здесь или ночь: для дня слишком темно, для ночи слишком светло. Короче, глубокие сумерки, и я задал себе вопрос, могут ли сумерки длиться вечно, может ли статься, что здесь и не будет ничего, кроме сумерек, стремящихся к ночи, но не способных перейти в нее. Я торчал на равнине, пока до меня не донесся далекий вой — вой, который не спутать ни с чем, такой же точно, как когда я вышел за глотком свежего воздуха и услышал стаю, беснующуюся в Унылой лощине. Напуганный, я стал медленно озираться, пытаясь определить, откуда пришел звук, и вдруг различил нечто бредущее у самого горизонта и смутно чернеющее на фоне серого неба. Смутно, и все же как не узнать эту иззубренную спину, эту длиннущую изогнутую шею, увенчанную безобразной, верткой и жадной головой.