Надо мной, нацелившись мне точно в лицо, вздымалась безобразная смертоносная голова. Ничтожная доля секунды, столь быстротечная, что лишь самая скоростная камера могла бы ее запечатлеть, – и выпад! Жуткие изогнутые клыки уже подняты наготове.
Шевельнись я, и они бы вонзились в меня.
Но я не шевелился, потому что не мог шевельнуться, потому что страх, вместо того чтобы толкнуть меня к мгновенному непроизвольному действию, обратил тело в камень, в ледяную статую, завязал мускулы тугим узлом, сковал сухожилия, покрыл руки и спину гусиной кожей.
Нависшая надо мной голова казалась вырезанной из кости, вырезанной небрежно и грубо, глазки сверкали тусклым блеском свежесколотого камня, еще не знавшего полировки, а в промежутке между глазками и ноздрями были ямки, которые, говорят, служат датчиками радиации. Раздвоенный язык выстреливал и исчезал, напоминая, пожалуй, игру молний в небе, пробуя мир на вкус и на ощупь, снабжая крохотный мозг, спрятанный в глубине черепа, первичными фактами: что это за существо, на котором я, змея, очутилась неожиданно для себя? Змеиное тело было мутно-желтым с более темными полосами, переходящими в косые ромбовидные узоры. И змея была большой, – может, и не такой большой, как померещилось в первый момент страха, когда я заглянул ей в глаза, – но достаточно большой, чтобы чувствовать ее вес на груди.
Сrotalus horridus – гремучая змея!
Она знала, что я тут. Зрение, может быть, и слабенькое, все же поставляло ей какую-то информацию. Раздвоенный язык – тем более. А эти радиационные ямки, возможно, измеряли температуру моего тела. Она была в смутном замешательстве – настолько, насколько пресмыкающиеся способны на замешательство. Она была в неуверенности и нерешительности. Друг или враг? Слишком велик для того, чтобы стать пищей, но вполне может обернуться угрозой. И я знал наверняка, что при малейшем признаке угрозы она ужалит.
Мое тело вышло из повиновения, страх сковал его, но сквозь пелену страха пробилась мысль, что еще мгновение, и скованность пройдет – я попробую удрать, попробую в безнадежном броске переместиться так, чтоб эта тварь меня не достала. Однако мой мозг, пусть и затуманенный страхом, работал с холодной логикой отчаяния и приказывал мне не двигаться, оставаться оцепенелой колодой как можно дольше. В этом был мой единственный шанс на спасение. Любое движение может быть истолковано как угроза, и змея решит защищаться.
Я смежил веки, смежил медленно-медленно, чтобы даже не моргать больше, и погрузился во тьму, а в горле вставал жгучий желчный комок, и паника сводила желудок.
Не двигайся, – повторял я себе. – Не шелохнись, не шевельни пальцем и не вздумай дрожать…
Труднее всего оказалось держать глаза закрытыми, но надо, надо! Даже такая мелочь, как внезапное движение век, может заставить змею ужалить.
Тело мое кричало криком – каждый мускул, каждый нерв, каждый пупырышек на коже требовали, чтоб я удирал. Но я приказывал телу лежать – та часть меня, что была рассудком, разумом, сознанием. Откуда-то просочилась непрошеная мыслишка, что никогда за всю мою жизнь разум и тело не вступали в такой явный конфликт друг с другом.
Мурашки терзали кожу, словно по ней топотали миллионы грязных ног. Кишечник бунтовал, его крутило и переворачивало. Сердце колотилось так, что я, казалось, вот-вот распухну и лопну или просто задохнусь от кровяного давления.
А на грудь по-прежнему давил вес.
Я пытался угадать, как змея ведет себя, по характеру этого веса. Изменила ли она позу? Не стряслось ли чего-нибудь, что могло бы склонить змеиные мозги к агрессии? А вдруг она как раз сию секунду тянется вверх, изгибаясь буквой S, что всегда предшествует атаке? Или, наоборот, опускает голову и готовится уползти, удостоверившись, что я не представляю собой угрозы?
Если бы я мог открыть глаза и узнать все наверняка! Поистине это была задача, непосильная для живой плоти, – знать об опасности, осознавать опасность и не видеть ее, напряжением воли заставлять себя не видеть.
Но я держал веки смеженными – не зажмуренными, не плотно сжатыми, а именно смеженными самым естественным образом, какого только мог добиться: откуда мне было знать, а вдруг даже шевеление лицевых мускулов, нужное для того, чтоб зажмуриться, встревожит змею?
Я даже дышать старался как можно легче: ведь дыхание – тоже движение. Хотя, с другой стороны, я убеждал себя, что за это время змея должна бы уже привыкнуть к ритму дыхания.
И вот змея зашевелилась.