Вот дочка и уходила крутить с подругами одиночные тогдашние веревки, пока не приступала крутить с каким-нибудь парнем, а старик по вечерам выходил и садился у забора на раскладываемую стульчиком трость, которая, как ни странно, держала всю его громаду. Соседи вечерней порой посиживали тоже, но по скамейкам, по завалинкам, по крылечкам (а некоторые за незаконную мануфактуру - по тюрьмам) и переживали хорошую летнюю погоду.
Так бывало после ужина. А по ночам все, конечно, спали. Сыновья до поздноты, чтоб не будить домашних (отцу это не нравилось), не загуливались, а если и приходили кто когда, то теплой летней ночью шли спать или в сарай, или укладывались во дворе на известных уже раскладушках, а поскольку во дворе не было ни куста, ни дерева, получалось все, как на улице.
Их дом был до отказа заселенный. Ни дерева, ни огородов во дворе не имелось. Отчасти из-за множества жильцов, каменно утоптавших возможную под огород землю, отчасти потому, что такая заселенность влекла за собой разные неизбежные перемещения. Во дворе всегда толокся народ, поскольку по разным поводам туда заходили прочие уличные жители. Во всяком случае мальчик с к о т е н к а м и бывал там часто.
Итак, дом - прежняя фасонистая дача - был большой, в два прихотливых этажа, причем на макушке его, образуя третью жилую верхотуру, имелась квартиренка, где проживала семья простого человека Кумачева с двумя дочками: одной маленькой, а другой уже девочкой. Обе здорово крутились на турнике, и линялые их трусы при этом оттопыривались где надо.
Остальной проживавший на улице народ к нашему рассказу отношения не имеет, так что привлекать его к повествованию мы станем выборочно, хотя, если просто всех перечислить, получилось бы увлекательное и удивительное описание. Поэтому про одного все-таки расскажем. Про Хиню. О нем уже в свое время было сообщено многое, но не самое все-таки главное.
Кстати, мимо его крылечка только что пролетел удачно вдаренный чиж, за которым вереща устремились на бреющем повороте стремительные стрижи.
Дело в том, что Хиня в описываемое время, к всеобщему недоумению, заделался кладбищенским молельщиком, для чего уезжал попрошайничать на какое-то невероятно далекое кладбище, где никто из наших пока не был погребен, но будут похоронены все, кто в будущем безвозвратно не разъедутся, чтобы упокоиться на других вековечных полях скорби.
Своего нищебродства Хиня, конечно, стеснялся и то, что навещать близких покойников на недосягаемое это кладбище никто пока не ездил, ему было, конечно, на руку.
Повадился же он читать поминальные молитвы в столь отдаленное место сразу после войны, основательно сломавшей и без того ленивого от природы и бездельного этого человека. Почему туда? А потому, что в довоенное время, еще на поезде с паровозом, отправлявшимся с вокзала три раза в день, навещал он одну женщину, проживавшую поблизости от этого кладбища, а навещал затем, зачем навещают женщину: сперва не обращать внимания, как она намекает насчет женитьбы, хотя лучше бы молчала или громко дышала, потом слушать, как булькает кипяченая вода с марганцовкой, потом сладко уснуть, хоть и на самом краю узкой койки, ибо, недонамекав насчет женитьбы, женщина тоже уснет, но по-хозяйски - запутавшись в рубашке и раскинувшись на всю ширину.
От станции он обычно шел к своей метрессе прямиком через похоронные места, но никакого страха не испытывал, потому что причудливые буквы надгробных камней и осеняющие священнические ладони над буквами были точь-в-точь, как в родной деревеньке его нездешней молодости. Правда, не хватало вырезанных в старом замшелом камне проливающих елей чайничков, для тамошней местности обычных.
Однажды, пока он ехал на паровозном поезде, случилась страшная метель, и если кладбище он пересек без неприятностей, то потом сбился с занесенной дороги - уже темнело - и провалился обеими ногами, обутыми в ботинки с галошами, в заполнивший какую-то яму - то ли военную воронку, то ли силосную - снег, который, между прочим, валить не переставал, а ветер, тоже между прочим, не прекращал выть и крутился как сумасшедший.
От страха Хиня стал бестолково выпрастываться, неправильно упираться ногами, иначе говоря, суматошно ими переминаться, пытаясь вытащить то ту, то эту и бессмысленно ловя твердь, чем утопание в снегу только усугублял. Ему даже пришло в голову совсем несуразное - из снега выплыть, в чем он довольно долго пытался преуспеть, пропахав за полчаса расстояние в полтора метра, а всё наверно потому, что использовал бесполезный, но единственный известный ему стиль "саженки".
Тут, как это всегда случается, в снежной замети затемнелись какие-то дровни, и возница выволок Хиню, почти уже замерзшего в кость, а потом немного даже подвез.
Заслуживает внимания, что ничего у него не отморозилось, кроме (это выяснилось уже на квартире у знакомой) того, что он опасно переохладил мошонку. Сугубо мужская часть его тела, в здешних гостях пылко и нетерпеливо горячевшая, оставалась на этот раз пугающе ледяной. А Хиня, между прочим, приехал свататься! Во всяком случае, насчет "свататься" стал предсмертно подумывать, когда его, одинокого путника, позабытого и позаброшенного на целом свете, заносила снегами подмосковная метель и, кажется, уже приближались волки.
Пусть и не оповещенная о сватовстве, но в душе всегда невеста, Хинина знакомая страшно засуетилась и стала отогревать мужской низ теплыми компрессами, однако дело шло медленно, потому что надо было ждать, пока вскипит на плитке вода, а потом понижать ее до некипятковой температуры. Оба страшно огорчались, что нету вот синего света, - универсального тогда средства, в подобных случаях только якобы и помогавшего.
Эх, читатель, взглянуть бы сейчас на совершенно жуткую в синем инфернальном освещении и без того посиневшую Хинину птицу!
А тут еще в крестец вступила неистовая боль, и стало ни дохнуть, ни встать, ни сесть, ни пойти куда надо, звеня залубеневшим шульем. Перепуганная женщина вовсе запаниковала, впопыхах и некстати применяя на ночь керосиновые примочки, каковыми по дурости сожгла Хинину поясницу, где навсегда остались темные кожные последствия, по виду точь-в-точь клеймо сатаны.
Было так на самом деле или нет, сказать сейчас трудно, но то, что, приплюсовав к его военным тридцати трем несчастьям нынешнее распевание на кладбище заупокойных молитв, вся улица вообще перестала уважать Хиню, - это несомненно.
Такова история одного из наших жителей, перерассказанная мною вам, а в свое время хорошо известная любому, даже мальчику с к о т е н к а м и под рубашкой.
Старик же, о котором речь, вообще никогда не болел. Он и умер, не болея. Просто лег среди дня и стал звать глазами домашних. Вокруг сразу собралась вся семья. За окнами другой комнаты надрывались пронзительные милицейские свистки, потому что было восемнадцатое мая, а в день этот всегда прилетают стрижи, и теперь, оголодавшие в дороге, кормясь, по слову поэта, на лету, они со своим милицейским свистом всей оравой догоняли на страшной скорости какую-то молниеносную муху.
Стрижи, между прочим, были в наших краях неукоснительным метрономом хода времен, ежегодно исчезая и появляясь, когда этому самому ходу времен их прилетание и улетание были предопределены. Заодно по их стремительному полету время корректировало свои секунды. О таком, конечно, никто не догадывался, но, как известно, незнание чего-либо никого не оправдывает.