Вот и теперь старика Болотина раздвоило самоисчезновение Гайдебурова, этого неизбывного, какого-то кровного должника, - раздвоило так, что старик Болотин (опять же по обыкновению) сначала дал выход своему гневу, позвонил в сердцах Куракину, чем только развеселил последнего, покраснел убийственной, нездоровой краснотой, затрясся, как бесноватый в церкви, расслюнявился на глазах у невозмутимой, словно пришибленной жены и наконец обмяк в кресле-качалке от тихого, счастливого, безупречно каверзного чувства, внешне похожего на обычное снисхождение, внутренне - на обычную мстительность.
"Дурак ты, Гайдебуров! - думал качающийся старик Болотин. - Самый ты настоящий зайчик-русак. Вот все вы такие. Не умеете терпеливо допить последнюю каплю, теряете самообладание публично, на пустом месте, в тот момент, когда саморазоблачаться вреднее всего. Надо врать, врать, врать в этот момент, а вы, видите ли, начинаете праведничать, рвать на себе рубаху, сжигать мосты, на виду у всех пускаться в бега. Да и куда ты убежишь, зайчик? Завтра уже ты намучаешься от своей совести или страхов и придешь плюхнуться мне в ноги, чтобы совсем превратиться в раба. Тебе кажется, что мне будет нужен такой раб и я тебя поэтому прощу. Ошибаешься! Это будет твоим самым большим заблуждением. Я тебя не прощу. Ты полагаешь, что повинную голову не секут? Опять не угадал. Именно повинную голову и секут, если она превратилась в совершенно никчемную. Ты думаешь, зайчик, что убивают только из каких-то экономических соображений? Нет, в этом случае не убивают, а устраняют. А убивают для преодоления омерзения к жертве, для того, чтобы эта жертва окончательно заняла свой шесток, чтобы от нее осталось одно мокрое место".
Кресло-качалка между тем так сильно раскачалось вместе с грузным телом старика Болотина, что старик Болотин не мог уже справиться с опасными амплитудами, набирающими бесконтрольность, поэтому он криком позвал жену.
Курочка (так он звал жену) вбежала в его кабинет, зная, что муж опять неприлично раскачался. Кресло ходило ходуном, как суденышко на волнах. Оно уже достигло той кинетической стадии, когда вертелось на одной точке, как огромная юла, так порывисто и центростремительно, что старика Болотина внутри этого верчения уже не было видно, а воздух вокруг, или лучше сказать, воздушное измерение, превращалось в гибельную, пенящуюся воронку.
Курочка остановилась в шаге от кресла-волчка. Она правильно, с гимнастической прямизной наклонила спину вперед, вытянула руки и заранее напружинила их, чтобы с силой хватать вырывающиеся, подлокотники кресла. Наконец ей удалось стреножить кресло-качалку и погасить его последние судороги. Муж замер в кресле с опущенными мятыми веками. Очков на нем не было. Они лежали у письменного стола разбитые. Их снесло крутящимся ветром. Рубашка на муже задралась, и страшное, войлочное пузо сотрясалось по инерции. Тапки мужа разметало по разным концам комнаты. Волосы мужа, седеющие, словно смазанные сажей, кучерявые и крепкие, свивались в одну сторону, как стираное белье после ручного отжима.
Курочка помогла мужу встать. Он выругался и сразу остыл. Направился в ванную, попросив Курочку принести другие очки. Курочка хитро улыбалась его безвольной, опустошенной осанке. Она знала, что он любит притворяться смешным и копотливым ради скорого и точного прыжка. Курочка отодвинула кресло-качалку на его постоянное место, к эркерному окну. В складках шторы пряталась бессловесная, испуганная собачка такса, которую для метонимии и звали Таксой. Она была меланхолична и теперь мучилась, как настоящая Божья тварь.
Старик Болотин в ванной по привычке посетовал на свою несуществующую крайнюю плоть. Он совершал это ироничное подтрунивание над собой ежедневно. Шлюха, которую ему в прошлый раз подложил Куракин, шлюха с каким-то прибалтийским, незапоминающимся имечком, хвалила его нестареющий обрезанный член, приговаривая, что такому удобно делать минет, как аккуратному, ровному пальцу без заусениц. Шлюха была какая-то чахлая, длинная, болезненная, с мелкой грудью и при этом с отчетливо крутыми извивами. При ее мерзкой улыбке дыхание у нее было легким, вегетарианским. Старику Болотину было приятно ее целовать, как маленького свежего отпрыска. Ей же поцелуи старого клиента были в тягость, как один из запретов ее ремесла. Она полюбила гладить старика Болотина по кудрявой большой голове. Она говорила, что "те все лысики, а он настоящий патриарх". Она была, кажется, из худосочных, неприкаянных, беленьких жидовочек. Он спросил ее об этом прямо, а она, смутившись и опять паршиво улыбнувшись, сначала закивала, а потом замотала хлипкими, белесыми, чересчур душистыми прядями из стороны в сторону: "Нет, я русская, у меня вся родня русские". Когда она ходила перед ним голой, как модель по узкому подиуму-дощечке, он думал о том, что современная женская красота, культивируемая педерастической кутюр-эпохой, рассчитана на то, чтобы возбуждать мужчин испорченных и слабых, дохляков и маньяков, чтобы вызывать у них желание расплющить субтильное, бескровное, ангельское существо. То ли дело во времена его молодости, мужчины боготворили крепких женщин. Мужчинам нужна была крепкая телесная отдача, страстная и сильная взаимность, а не подавление или унижение.
Курочка, жена старика Болотина, как-то стремительно постарела за один год, она обезумела и засохла. Туловище ее стало как топорище. Вздохи ее были клочковатыми, спертыми, сухими и святыми. Ляжки ее были большими и плотными, но не широкими, как будто слипшимися посуху и потерявшими эластичность для размыкания. Ее лицо побелело, как пресное тесто. В ее любимой им смешинке появилась отстраненность, едва ли не забитость и временами - испуг перед ним, как перед чужим самцом.
Курочка позвала его поехать с ней в универсам. Он ответил, что пусть она едет с водителем. Он попросил, чтобы она не забыла купить на ужин курочку (сын будет), и она улыбнулась в ответ, как монашенка сквозь темный платок.
Старик Болотин был рад своему браку, рад, в конце концов, превращению жены в какой-то неопределенный отблеск и особенно рад превращению сына в зрелого, разумного, беспощадного хозяина положения. Старик Болотин не мог исторгнуть из своего делового общения привычку по-советски кипятиться, красиво, принципиально стучать по столу переговоров кулаком. Молодой же Болотин, пропитанный новой формацией, как сиропом, отличался внешне мягкими манерами, кротостью настоящего миллионера, смирением хищного циника. Старику Болотину приятно было видеть в сыне ленивую цельность. Натура сына не знала двойственности не уверенного в своей аутентичности еврея. Если старик Болотин до сих пор называл себя русским, по крайней мере, до сих пор противился думать о себе как о полноценном еврее, то молодой Болотин считал себя исключительно тем, кем он был записан в паспорте - гражданином Российской Федерации, русским по национальности. Старика Болотина восхищала простота, с какой во главу угла своей самоидентификации молодое поколение ставило юридическую запись.
"Интересно, - размышлял старик Болотин, - каким бы я был человеком, если бы я не был евреем? Почему русские думают, что евреи их не любят или презирают? Откуда в некоторых из них это странное убеждение, что евреи не столько ненавидят даже немецкий фашизм, сколько русский коммунизм? Якобы это все оттого, что нацисты - явление безнадежное и временное, а русские неисправимо христолюбивы и поэтому якобы чужды иудеям на духовном уровне. Это грубо и глупо. Некоторые же евреи всю эту чепуху и придумывают ради катастрофической давки, потому что они в этой тесноте интересов - самый живучий материал. Нужно понять, что если еврей прекратит выпячиваться, начнет соблюдать пропорции мировой гармонии и совестить свою родовую память, то еврея-то как такового не станет сразу. Что же, вы хотите, чтобы его не стало? Еврею, чтобы быть, достаточно еврейства или еврейскости. Другим, чтобы быть, своего национального самочувствия маловато, нужно что-то другое, может статься, совершенно еврейское".
У старика Болотина для надежности и водитель был евреем - Славик, горбоносый, скорее, не по-еврейски, а по-кавказски, костистый, с раздавшейся, тяжеловесной комплекцией, которая ему помогала быть неторопливым, основательным и даже ленивым. Славик был необразованным, в своей глубине амбициозным, степенно услужливым, с некоторыми непредсказуемыми замашками. Например, он полагал, что если нельзя быть запанибрата с хозяином, то с его ближними быть насмешливым никто не мешает. Например, он любил иногда становиться русским мужиком, то есть предаваться трехдневным запоям с характерными, беспочвенными страданиями, с простодушной надеждой на то, что такие вещи, как запой и соответственно прогулы, начальник должен прощать с пониманием и сочувствием, если, конечно, начальник не последний жид. Старик Болотин не сомневался, что Славик во время кутежей изо всех сил старался казаться рубахой-парнем и даже поругивать старика Болотина привычной "мордой жидовской" - не только чтобы понравиться своим собутыльникам, но и чтобы польстить своему alter ego.