Вчера Колька Ермолаев исполнил свой семейный долг, сегодня, помывшись, расставшись с бородой и помехами на сердце, без привычной клюки, свободно помахивая руками, как будто дирижируя ими свою внутреннюю высокую музыку, Колька направился исполнять долг гражданский.
Избирательный участок располагался в школе, в ученической столовой, где, несмотря на присутствие посторонних взрослых людей, милиционеров и сквозняков, по-детски пахло свежей выпечкой и особенно ватрушками с творогом. Колька не завтракал, но этот радостный вкусный запах бередил не нюх, а Колькино представление о будущей жизни.
Хотя Колька и приоделся, и побрился, и причесался, праздничный народ его принимал за оборванца, а секретарь за столом трижды пролистала его паспорт туда и обратно, желая за что-нибудь зацепиться. В результате она зацепилась своей низко свисающей сережкой за свою же шерстяную кофту, еле высвободилась из собственного плена, все-таки потянув нитку, и, приняв рабочее положение, наконец-то, как милость, вручила Кольке его паспорт с избирательным бюллетенем в придачу.
Поначалу Колька собирался проголосовать за молодого бизнесмена с миниатюрной, игрушечной бородкой, на уход за которой бизнесмен, вероятно, тратил не меньше часа в сутки. Это, пожалуй, даже была не бородка, а художественная комбинация из четырех бровей, симметрично изогнутых, педантично прореженных и, кажется, слегка накрахмаленных специальным косметическим крахмалом. У бизнесмена была безукоризненная биография, которая бесперебойно нанизывалась на стержень преуспевания. При этом бизнесмен так проказливо улыбался оливковыми глазками, как будто был не солидным, известным горожанином, а все тем же насмешливым Мишкой из десятого класса этой школы. В другое время Колька, без сомнения, без зазрения совести отдал бы свой голос за этого великовозрастного циника, хихикая над тем, как тот будет идти по жизни и ломать дрова направо и налево, пока не сломает себе шею, но сегодня молодой бизнесмен неожиданно стал противен Кольке Ермолаеву.
Колька Ермолаев еще раз всмотрелся в фотографии кандидатов и остановил свой выбор на худощавой женщине в тонких, но все равно для нее тяжелых очках. Женщина смотрела с жалостью, как будто просила Кольку одуматься, не делать глупости, взять себя в руки. Так смотрят жены алкоголиков на своих непутевых мужей, видимо, еще любя их сполохами прежней, юной любви и надеясь на чудо или на передышку.
Колька еле втиснул грубыми пальцами бюллетень в отверстие ящика и конфузливо улыбнулся подозрительному участковому. Милиционер почему-то дружелюбно подмигнул ему в ответ. Кольке стало совсем легко. Он понял, что сделал правильный выбор, и женщина-кандидат в свинцовой оправе его одобряет.
Вернувшись домой, Колька посмотрел последние "Новости" и фильм "Белое солнце пустыни". Этот фильм Колька знал наизусть, но любил его не меньше, чем его любят космонавты. Ему нравилось дожидаться известной шутки, произносить ее в унисон с персонажем и хохотать над услышанным, как в первый раз. Ему нравилось боготворить артиста Павла Луспекаева, сознавать, что того давно с нами нет, чтить всю положительную силу его настоящего, мужского, русского характера...
Ближе к вечеру Колька Ермолаев собрал у своего подъезда отдельных окрестных доходяг, из тех, кто к этому часу еще держался на ногах. Сырые, стылые, мышиные сумерки сковали стайку сгорбленных забулдыг в одно скульптурное целое. Так они и двинулись, не меняя пропорций, слипшиеся, без жестикуляции и даже без слов, за Колькой Ермолаевым в универсам. Казалось, они не шли, а он тащил их на ремнях по скользкой дорожке, как санки со скарбом тащит за собой флегматичный бомж.
Вчера Колька Ермолаев попросил у Марии полторы тысячи рублей "на жизнь", как он выразился, и Мария, после мгновенного и неприятного сомнения, отсчитала их Кольке. Колька поспешил заверить Марию, что берет у нее деньги в первый и последний раз, что в дальнейшем не будет клянчить, что это никак не связано с квартирой, просто у него теперь в кармане ни копейки. Мария согласно закивала, но, кажется, не поверила Кольке и выглядела такой огорченной, как будто в ней скоропалительно испортилась недавняя радостная чистота. Она предложила устроить Кольку куда-нибудь на работу, но он сказал, что скоро устроится сам. Ему стало гадко от того, что в последний момент в бочку с медом он плюхнул ложку дегтя. Он заглянул Марии в глаза и твердо повторил: "При чем здесь, Мария, поверь, я больше у тебя никогда не попрошу".
На деньги Марии в универсаме Колька купил несколько бутылок хорошей ливизовской водки, колбасы и другой закуски. Первые минуты Колькины спутники одиноко недоумевали, словно Колька затеял что-то подлое, и это подлое предназначалось каждому из них в отдельности. Самым паскудным могло бы быть то, что он использовал бы их лишь в качестве носильщиков и эскорта, и когда они справятся со своей задачей, то он отпустит их восвояси и еще по загривку настучит. Почему-то пугала новая Колькина рана - залепленная пластырем щека.
Однако Колька вышел из магазина приветливым и сказал: "Пойдем кирять, мужики!" Мужики из пришибленных древнерусских мумий превратились в лихорадочных западных игроков на фондовой бирже. Их стройная, понурая композиция распалась, руки потянулись обнимать и в сердцах похлопывать благодетеля. Они стали кричать и толкаться, как маленькие, и даже начали лучезарно трезветь от предвкушения нового пьяного счастья. Воздух наполнялся разжиженным мраком и сжимался вокруг триумфальных собутыльников с великой охотой.
Компания расположилась в большой комнате бывшей Колькиной квартиры. Отсюда вела дверь на балкон, и она была раскрыта настежь. Колька сел спиной к окну - он не любил высокое небо прямо перед глазами. Он любил чувствовать влажную, мятную свежесть затылком.
Колька пригласил на вечеринку троих, посчитав, что такого количества будет в самый раз. Он знал, что есть гопники добрые, а есть злые. Он позвал последних, злых: Витьку, который настаивал, чтобы его величали уважительно-фамильярно "Петровичем", Бобика, чье настоящее имя было Борис, но он настолько привык к своей собачьей кличке, что даже ментам отрекомендовывался ею, и Гришку Шпалу, прозванного так за несуразный, рослый и вялый вид.
Колька хоть и пьянел стремительно, но улыбался мягко. Эта его странная ласковость в сочетании с его физической силой, о которой каждый из присутствующих знал не понаслышке, не позволяла гостям распоясаться и приступить к настоящему кутежу, с взаимными, сначала театральными упреками, руганью и мордобоем. Гости, не сговариваясь, поняли, что хозяину сегодня требуется тихая, интеллигентная, задушевная пьянка и что они должны в ней играть вторую, писклявую скрипку. Водки у хозяина было много, и ради этого множества можно было и потерпеть.
Первым делом, конечно, поговорили о достоинствах напитка, который теперь употребляли. Пришли к восторженному выводу, что водка - не паленая, заводская и что такой надо много под конкретную закусь. Хозяин водку не прятал - вся она была на виду, у дверей на балкон остужалась на легком морозце.
Поговорили о бабах, но быстро устали. Петрович говорил о своей, что она его толкнула на трамвайные рельсы, и он два ребра сломал. Шпала буркнул про свою, что ее убить мало, корову. Колька о своей вздохнул и сказал, что она блядь. А Бобик вообще не говорил ни о своей, ни о чужих и потому был поднят мужиками на смех. Бобик то и дело поправлял свой чубчик и совсем не мог сидеть на одном месте долго, вскакивал, чесался, пока Шпала наконец не утихомирил его простым вопросом: "У тебя, Бобик, мандавошки, что ли, завелись?" - и показал для наглядности двумя разлапистыми кистями рук, какие именно. Петрович, смеясь, хотел было уже напомнить, что Бобик у нас женским полом вообще не интересуется, но воздержался, чтобы не заварилась раньше времени свара с психом Бобиком.
Вместо издевательского наскока на Бобика Петрович начал излагать очередной прожект пьющего человека. Он говорил, что на следующий год на все лето поедет в Швецию собирать в ее лесах чернику. Труд тяжелый и требует расторопности, но он, Петрович, не будет Петровичем, если к тому времени не сварганит какую-нибудь приспособу для, как он выразился, "автоматического сбора урожая".