- Ну, давайте, мужики, с богом, - шепнул Бобик.
Он задрал свои тощие руки высоко вместе с Колькиными ногами и тут же, как будто с брезгливостью, спешно разжал свои пальцы, подтолкнув ими Кольку книзу. Колька стал падать беззвучно, не встречая в блистающем воздухе сопротивления, кроме липких снежинок.
Троица дико крестилась. Уши всем заложило, и они не расслышали Колькиной встречи с землей.
- Разбился, нет? - спросил Шпала трепетным, детским шепотом, отшатываясь от перил.
- Надо бы проверить, сходить посмотреть, - откликнулся таким же священным шепотом Петрович.
- Чего смотреть? Разбился вдребезги, - громко сказал замерзший Бобик. Головой вниз летел... Наливай, и сматываемся!
17. ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Гайдебуров стоял у окна и полным непоправимого отчаяния взглядом провожал славную фигурку своей дочери, удаляющейся как-то неловко и неравномерно от дома, где последнее время снимал квартиру ее отец-отшельник. Дочь двигалась в сторону метро. Миниатюрную сумку она закинула себе на плечо и придерживала ее одной рукой. При помощи свободной руки она балансировала на скользкой дороге с хрупкой, первой грациозностью. Ее путаная, добродушная походка до мелочей была унаследована от отца, что теперь обрадовало Гайдебурова и заставило его улыбнуться. Дочка двигалась так оживленно и так кротко, что ее мысли можно было прочесть на расстоянии - такими они были ясными и невинными. Гайдебуров видел, что в этот момент она думает о воробье, застрявшем в кустарнике, о жалком и несчастном отце, чье несчастье она не могла понять до конца, о встречном пареньке, отдаленно напомнившем ей выпрямленным силуэтом ее парня, о том, что ей должна позвонить обязательно мать. Вдруг дочка вспомнила, что телефон у нее выключен. Гайдебуров видел, как она растерянно остановилась, покопалась в сумочке, несколько секунд повозилась с мобильным аппаратом и поднесла его к уху, спрятав пушистые, отцовские волосы под вязаную шапочку. Она сделала еще пять-шесть шагов в поле зрения отца и опасливо повернула за угол. Последнее, что различил Гайдебуров в своей дочери, были расклешенные края ее джинсов, которыми она непринужденно подметала грязный снег.
Гайдебуров теперь смотрел на пустынный двор. Воробей, наверное, выбрался из плена. Наверное, невдалеке дочку ожидала мать. Гайдебуров открыл узкую створку окна, перегнулся через подоконник. Крыши автомобилей, черные кроны деревьев, мерзлые сугробы поднимались к самым глазам. Порывистый воздух, нагретый запахом жареной картошки, наполнялся неопрятными городскими шумами. Гайдебуров помнил, как в пионерском лагере его, подростка, притягивал к себе крутой обрыв, что иногда у кромки обрыва вдруг вспархивала красивая бабочка, похожая на танец, и манила за собой, чтобы человек шагнул за ней головою в пропасть, чтобы он почувствовал в полете приближение жара песка, мерного плеска залива, брызг, знобящих спину, губ с диким запахом шиповника и жажды их целовать. Гайдебуров вспомнил, как нелепо недавно погиб Колька Ермолаев. Гайдебуров подумал, отходя от окна, что, наверное, тихая Лета не рада, когда в нее падают без разбору. Гайдебуров вспомнил своего стареющего кота-ипохондрика, который иногда делал вид, что сейчас назло всем выпрыгнет из окна с восьмого этажа. Когда Гайдебуров подходил к этому истошно орущему, чем-то смертельно обиженному животному и старался от греха подальше схватить его, он чувствовал, что кот не столько рвется вперед, в бездну, сколько пятится назад, в руки хозяина. Гайдебурову вызывающее, страдальческое поведение кота казалось поразительно знакомым, внушенным коту извне, может быть, самим Гайдебуровым.
Гайдебуров знал, что состояние, которое он сейчас переживает и которое не может пережить, объективно зовется, кажется, предсмертным. При этом Гайдебуров прекрасно понимал, что, как бы невмоготу ему теперь не было, решительного, страшного шага он самостоятельно не совершит ни за что, потому что еще буквально слышал в себе эластичные силы жизни. Бодрые, живучие клетки, когда ему становилось особенно тошно, внутри этой тошнотворной безысходности начинали давиться смехом, словно уличали его в том, что из мухи он делает слона. Его так называемый невроз за последние месяцы словно оторвался от психики и стал играть автономную и трагикомичную роль.
Дочка приходила за деньгами. Это были последние деньги Гайдебурова, которых, по его расчету, семье хватит еще на год. Как ни странно, отсутствие финансового запаса было встречено Гайдебуровым с облегчением. Гайдебуров порвал письмо, адресованное жене, которое он так и не решился передать с дочерью. Все эти надтреснутые послания грешили теперь такой архаикой, что ничего, кроме дополнительного презрения, не вызвали бы у его жены. Вера теперь могла бы поверить чьим угодно признаниям, самого прожженного шаромыжника, но только не позднему раскаянию своего муженька.
Две недели Гайдебуров не заглядывал в зеркало. Сегодня он там увидел щетинистого, кислого люмпена с выцветшими, голубенькими глазками. Чтобы придать своему облику некую отчетливость, Гайдебуров подбрил скулы и из заросшего вырожденца превратился в угрюмого и какого-то развратного бородача. Вдруг в зеркале произошли неоправданные изменения: стерлись отдельные сегменты лица, часть плеча, словно они пропали в самом Гайдебурове. Граница исчезновения пролегала зигзагообразно, как будто зеркало треснуло пополам и одна из его половин утратила способность отражать. Гайдебуров отпрянул назад и увидел, что теперь его изображение стерлось и с другого бока: исчезли другое ухо, глаз, новая борода, грудь. Гайдебуров на всякий случай ощупал себя и, обнаружив все невидимое на своем прежнем месте, пришел к выводу, что у него попросту испортилось зрение, причем - всесторонне, и что теперь ему придется обзаводиться очками как от дальнозоркости, так и от близорукости.
Месяц Гайдебуров не покидал своего жилища. За это время выпал снег, прошли выборы, погиб Колька Ермолаев, опротивел Новочадов со своей литературой, Куракин перебрался в Москву. Два раза приезжал сын, приносил хлеб, молоко, макароны и консервы. Домашний арест приучил Гайдебурова к молчанию, от которого поначалу болела голова, а потом прорезалась неумолчная внутренняя речь. Гайдебуров разговаривал со стариком Болотиным, с Верой, с матерью. У старика Болотина он спрашивал, каким бы он, Гайдебуров, был, если бы родился евреем. Вере он говорил, что больше не ревнует ее нисколько. Матери он обещал, что не будет путать венец тленный с венцом нетленным, что сначала поднимет детей, а потом уже будет укреплять память смертную. Старику Болотину он говорил: "Милый Михаил Аркадьевич, разве смогу я вас убить? Мне уже не к лицу и не по летам выставлять себя эдаким Раскольниковым. Да и вы далеко не старуха-процентщица, мысль об убийстве которой то и дело витает в нашем воздухе. Человек и человечество так мало живут, что не успевают стать совершенными, милый Михаил Аркадьевич". Жену Веру он уверял, что его безмолвие теперь равно обету безбрачия, что он теперь не блудит и что не может преодолеть гордыню по отношению к ней: "Не могу, не могу, не потому, что стесняюсь или боюсь унизиться, а потому, что боюсь своим раскаянием натолкнуться на еще большее твое непонимание, может быть, даже на брезгливую оторопь". Матери он пересказывал последнюю их встречу: "Ты помнишь, я к тебе наведывался на Рождество. Из твоего окна было видно, как синим жаром полыхают маковки собора. Ты своим мужским бушлатом стерла с моих ботинок морозную площадную пыль. Потом ты задремала, а когда проснулась, то перепутала меня с моим старшим покойным братом. Потом ты сообразила, что я кто-то из твоих близких родственников, но размышляла, кто именно. Наконец ты подошла ко мне в замешательстве и спросила, как меня зовут. Твоя светлая дрема не заметила невинный подлог. Ты обрадовалась мне и обхватила меня высохшими ручками по-детски крепко. Я еще не видел твои глаза такими проницательными. Во сне ты плакала, потому что его, моего старшего брата, ты узнала, а меня не узнала во мне..." Гайдебуров говорил своей жене Вере, что в начале их сближения, наверное, присутствовал сам Бог, благословивший тихо. Он продолжал: "Звезды вдруг стали двигаться вспять. Им что-то не понравилось в нашей любви. Я выбирал тебя по двум критериям - чтобы ты была красивая и святая. Я хочу, чтобы ты всегда была смуглой, с высокой шеей, с длинными сильными икрами..."