Можно было бы также, пользуясь узловым ремнем, произвести над тобой какую угодно операцию: ампутацию, кастрацию, полностью или частично, с теми либо иными нюансами; в качестве объекта операции можно было бы выбрать – недурной вариант – твое мужское достоинство или – ход более символический – твой нос; и действие это привело бы к аналогичному исходу самое большее через год.
Или – способ более замысловатый – можно было бы сделать следующее: в лесу, по которому ты гуляешь, в стволе тиса или сосны проделать дупло, в котором совьет гнездо какая-нибудь птичка, подвергнуть ее радиоактивному воздействию (ураниевый орех, производящий изнутри сильное гамма-излучение). Потом положить под деревом большую анисовую конфету – всем ведь известна твое пристрастие к анисовым конфетам. И вот ты гуляешь себе, гуляешь, идешь себе, ни о чем не думая, жуешь что-нибудь себе потихоньку, как вдруг видишь на земле свою любимую конфетку. Ты нагибаешься, гурман эдакий, ложишься на землю, чтобы насладиться вдоволь, и в этот момент твою макушку поражает излучение из гнезда, излучение, которое усыпит тебя навсегда, потому что получишь ты максимальную дозу.
Можно было бы поступить и таким образом: ты идешь на японское представление. Там, к твоему великому удовольствию – ведь всем известна и твое пристрастие к тонкому искусству японской игры го, – пребывал бы наивный участник, противостоящий в товарищеском матче чемпиону, «Кан Шу», если не «Кудан»: Каку Такагава, но простак этот имел бы большую фору, не «фюрен», но «Нака иоцу». Каку Такагава начал бы с «Моку хадзуши», его соперник, погружаясь в «Жи Дори Го» настолько же неумело, насколько и непродуктивно; в то время как он должен был бы избрать «Такамоку Какари», он пойдет на «Озару» (Удар Большого Бабуина), затем после тонкого «Ои Отоши» одержит победу посредством «Нака оши гачи» под приветственные возгласы покоренной публики.
Однако после матча началось бы представление японского театра Но – понять его трудно, и дело это требует времени и терпения. Сначала ты захотел бы уйти, тем не менее как человек вежливый подождал бы какое-то время, упорно пытаясь уловить то там, то здесь какое-то слово, жест, шум, проявление гнева, горя, сумасшедшей любви, которые могли бы помочь тебе хоть немного уяснить значение действа, которое развертывается неподалеку от предоставленного тебе откидного стульчика, но ты так и не постигнешь его должным образом, подобно человеку, который, читая роман, верит во всякое мгновение, что вот сейчас ему будет представлено решение, подтверждения которого он ждал, начиная с того проклятого момента, когда он набросился на эту книгу, в то время как на самом деле, по мере того как он продолжает читать, он встречает лишь двусмысленные оговорки, погружающие в волнующее честолюбие, которое вело руку автора.
Таким образом, ты уснешь, устав от того, что слишком уж хотел что-то понять. Так собака, подвергнутая, по Павлову, воздействию, вызывающему слюноотделение, и не получившая вслед за ним лакомства, в итоге засыпает, максимально тормозя участок коры головного мозга, контролирующий его активность. Тогда мы и сможем без труда тебя уничтожить.
Или, чтобы закончить, поскольку я только что сказал, что знаю пять способов преуспеть в выполнении поставленной цели, я могу напасть на тебя в то время, когда, беззаботный, ты идешь в какой-нибудь парк полюбоваться статуями обнаженных людей, которых некогда вылепил Жирардон или Кусту, Жимон или Роден.[419] Мне достаточно иметь под рукой домкрат, чтобы в подходящий момент исчезновение болта, придающего колоссальному блоку устойчивость привело к твоему уничтожению.
– Никто еще никогда не говорил, что у Артура Уилбурга Саворньяна нет чувства юмора, – сразу же откликнулся Артур Уилбург Саворньян. – Я аплодирую полету твоего воображения. Но если тебя интересует мое мнение, то я признаюсь тебе, что плохо представляю, как это ты сейчас же, незамедлительно устранишь меня. Ибо, будем откровенны, здесь нет ни взрывающихся ананасов, ни узлового ремня, ни японского представления, ни падающей статуи Родена!
– Я высоко ценю твою утонченность, – произнес ледяным голосом Алоизиус Сванн. – Но я захватил с собой одну штучку, которая все это заменит!
Он вынул из кармана револьвер. Раздался выстрел и Артур Уилбург Саворньян замертво рухнул на пол.
– Ну вот они все и мертвы, – подвела итог Скво. – Даже не верится. В конце концов складывается впечатление, что это «Много шума из ничего» Шекспира, нечто скорее раздражающее, нежели наводящее грусть.
– Qui va piano va sano,[420] – усмехнулся Алоизиус Сванн. – Они все мертвы. Отпустим им грехи. Помолимся, чтобы каждый из них был оправдан. Ибо даже если они и совершили многочисленные злодеяния, каждый из них помог мне своим соучастием. Ни на одного протагона[421] не возлагали столь стесняющего канона. И каждый из них вытерпел это до конца…
– Замолчи, – прошептала Скво, – you talk too much…[422]
Алоизиус Сванн покраснел.
– Так значит, – спросила Скво, – прозвучал момент «Finis Coronat Opus»?[423] Вот и конец романа? Его последняя точка?
– Да, – ответил Алоизиус Сванн, – вот мы и прошли до конца, до последнего слова, вкрадчивый лабиринт, по которому брели сонным шагом. Каждый из нас принял свое участие, внес свой вклад. Каждый, продвигаясь все дальше в неясности несказанного, замышлял до своего насыщения очертания дискурса, который, по мере того как он увеличивался, уничтожал возможность случайности прошлого лишь ценой будущего, появляющегося без решения, подобно прожектору, который светит лишь какое-то время, предлагая беглецу лишь самую малую веху, нить Ариадны, всегда разорванную, позволяя сделать за раз только один шаг. Франц Кафка сказал об этом до нас: есть одна цель, но нет никакого пробега, мы называем пробегом наши сомнения.
Мы продвигались, однако приближались во всякий момент к последней точке, ибо нужно, чтобы эта точка была поставлена. Иногда нам казалось: всегда есть «это», чтобы обеспечить «что?», «некогда», «сегодня», «всегда», оправдывающее «когда?», «ибо», дающее право на «почему?»
Но сквозь наши решения всегда проглядывала иллюзия тотального знания, которая никогда не принадлежала ни одному из нас, ни протагонам, ни писателю, ни мне, тому, кто был его верным проконсулом, осуждая нас, таким образом, на дискурс бесконечный, питая повествование, замышляя свою идиотскую нить, наращивая свою напрасную тарабарщину, никогда не приходя к оскорбляющему его кардинальному моменту, к горизонту, бесконечности, где все, как представляется, соединяется, где кажется, что возникает решение, но, приближаясь к нам, шаг за шагом, по микрону, по ангстрему, к фатальному мгновению, когда, не имея более для нас двусмысленного содействия дискурсу, который одновременно нас объединял, нас составлял, нас предавал,
смерть,
смерть с паучьими пальцами,
смерть с окоченевшими пальцами,
смерть, где идет, повреждаясь, надпись,
смерть, которая навсегда обеспечит незапятнанность Альбома,
который гистрион[424] однажды счел возможным зачернить,
смерть объявила нам о конце романа.
419
Французские скульпторы: Жирардон Франсуа (1628–1715); Кусту Николя (1658–1733); Кусту Гийом 1-й (1677–1746); Кусту Гийом 2-й (1716–1777); Жимон Марсель (1894–1961); Роден Огюст (1840–1917).