Постскриптум
Честолюбием писателя, его целью, скажем, его заботой, его постоянной заботой было сначала создать произведение настолько же оригинальное, насколько и поучительное, произведение, которое имело бы, могло бы иметь силу, стимулирующую конструкцию, повествование, фабулу, действие, одним словом – способ написания современного романа.
В то время как до этого в первую очередь говорили о ситуации, о своем «я», о социальном окружении, адаптации или неадаптации, о своем вкусе к происходящему потреблению, как сказано, вплоть до овеществления, он, писатель, хотел, вдохновляясь доктринальной поддержкой вкуса дня, который утверждал абсолютным примат значащего, улучшить имеющийся в его распоряжении инструмент, инструмент, который он использовал до этого, не слишком страдая, не столько потому, что он хотел бы уменьшить поражающее противоречие искусства писать, не столько потому, что он не знал об этом совершенно, сколько потому, что он считал себя в состоянии реализоваться в русле нормативного приобретенного искусства, принятого большинством, искусства, которое составляло тогда для него не какой-то мертвый вес, не тормозящий ошейник, но, grosso modo, стимулирующую поддержку.
Откуда проистекает обязанность углубляться? Ее наверняка стимулировало не одно обстоятельство, но отметим прежде всего, что речь идет о случае, ибо на самом деле все объясняется одним пари, одним a priori, относительно которого сильно сомневались, что оно может однажды раскрыться в позитивной работе.
Затем цель показалась ему забавной, не более того; он продолжил. Он нашел тогда в этом столько очаровательных моментов, что погрузился в труд с головой, совершенно оставив многие иные работы, даже довольно близкие к завершению.
Так родился, слово за словом, черным на белом, возникая из канона тем более сложного, что казался сначала незначительным для того, кто читает, не зная решения, роман, который, каким бы двусмысленным он не был, вскоре показался ему удовлетворительным. Сначала ему, не имевшему ни карата вдохновения (более того, он вообще не верил во вдохновение!), показалось, что воображение у него, по крайней мере, не хуже, нежели у Понсона или Поляна;[425] затем он утолял этим, еще более увеличивая жажду, инстинкт столь же постоянный, сколь и инфантильный, его вкус, его любовь, его страсть к накоплению, к насыщению, к имитации, к цитатам, к переводу, к автоматизации.
Позже, проникаясь все большей верой в ценность предпринятого проекта, он придал повествованию символический характер, который, следуя сначала шаг за шагом линии романа, затем, чтобы закончить, ее составляя, разглашал, никогда его совершенно не выдавая, Закон, который его вдохновлял, Закон, из которого он извлекал, иногда не без трудностей, иногда не без дурного вкуса, но иногда и не без юмора, не без блеска, очень продуктивный результат, стимулирующий в самой высокой степени новшество.
Он понял тогда, что, подобно Франку Ллойду Райту, строившему свой дом, он производил, mutatis mutandis,[426] прототипический продукт, который, освобождаясь от принятого образца, управлявшего артикуляцией, организацией, воображением сегодняшнего французского романа, оставляя навсегда психологизацию, которая, соединяясь с морализацией, составляла для большинства аркбутан хорошего национального вкуса, открывала мало известную силу, силу, которой пренебрегали, но которая для него повторяла и чтила традицию, чье начало было положено романами «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Тристрам Шенди», «Матиас Шандор», «Locus Solus» либо – почему бы и нет? – «Bifur» или «Fourbis»,[427] книгами, перед которыми он всегда краснел от восхищения, даже не смея питать иллюзии относительно создания произведения, приближающегося к ним по ликованию, по двусмысленному юмору с подтекстом, по тончайшему вкусу хорошего слова, по ироничности, парадоксальности, всегда очень далеко идущей аффабулизации.
Таким образом, его работа, поскольку она была туманной в своем начале, показалась ему ко многому обязывающей: сначала он создавал «настоящий» роман и при этом развлекался (разве Раймон Кено, мрачным двойником которого он себя называл, не сказал когда-то: «Пишут для того, чтобы дурачить народ»?), но, в особенности, оживляя наводящее на мысли отношение, на котором зиждется значение, он участвовал, он сотрудничал в формировании мощного абразивного течения, которое, критикуя ab ovo непродуктивный субстрат, который хорош для Труайя, Мориака или Блондена,[428] скажем, для грубого солдафона с набережной Конти, из «Фигаро» или откуда-то еще, смог бы в ближайшем будущем открыть для романа вдохновляющее знание, новую силу повествовательного арсенала, который считался уничтоженным!
«Неизвестная гласная». Я изучил фонемы всех языков мира, живых и мертвых. Особенно интересуясь гласными, являющимися чистыми элементами, первоначальными ячейками наречия, я проследил за гласными звуками в их вековых путешествиях, услышал через века рычание «А», посвистывание «И», блеяние «Е», улюлюканье «У», гудение «О». Бесчисленные бракосочетания, которые гласные звуки заключают с другими звуками, не являются более для меня секретом. И однако уже в конце моей ученой карьеры я замечаю, что все еще жду, все еще предчувствую неизвестную Гласную, Гласную Гласных, которая вместит в себя их все, которая разрешит все проблемы, Гласную, которая является одновременно и началом, и концом, которая будет произнесена со всей силой человеческого дыхания, с гигантским растяжением челюстей, как если бы она должна была явить себя в едином зевке скуки, вое голода, стоне любви, хрипе смерти. Когда я ее открою, создание поглотит самое себя и не останется более ничего – одна лишь НЕИЗВЕСТНАЯ ГЛАСНАЯ!
Магический алфавит, таинственный иероглиф приходят к нам лишь неполными и искаженными – то временем, то теми, кто заинтересован в нашем незнании; найдем потерянное письмо или стертый знак, восстановим диссонирующую гамму и обретем силу в мире духов.
E SERVEM LEX EST, LEGEMQVE TENE-RE NECESSE EST?
SPES CERTE NEC MENS, ME REFEREN-TE, DEEST;
SED LEGE, ET ECCE EVEN NENTEMVE GREGEMVE TENENTEM.
PERLEGE, NEC ME RES EDERE RERE LEVES.[431]
Если бы составили словарь диких языков, то в нем нашли бы очевидные остатки прежнего языка, на котором говорил просвещенный народ, и даже если мы и не найдем их, из этого проистекает лишь то, что деградация наша зашла так далеко, что стерла эти последние остатки.
У папуасов язык очень беден; у каждого племени свой язык, и словарь его непрестанно обедняется, потому что после кончины каждого человека уничтожается несколько слов в знак траура.
Лишь в мгновение тишины законов совершаются великие действия.
Even for a word, we will not waste a vowel.[435]
425
Понсон дю Террай Пьер Алексис (1829–1871); Полян Жан Фредерик (1884–1968) – французские писатели.
427
Здесь перечислены: «Гаргантюа и Пантагрюэль» – роман французского писателя Франсуа Рабле (1494–1553); «Тристрам Шенди» – роман английского писателя Лоренса Стерна (1713–1768); неоднократно упоминавшийся «Locus Solus» Р.Русселя; «Bifur», «Fourbis» – романы французского писателя, критика, а также известного этнолога и антрополога Мишеля Лери (1901–1990).
428
Здесь упомянуты французские писатели: Труайя Анри (Лев Тарасов, родился в 1911 г.); Мориак Франсуа (1885–1970); Блонден Антуан (1922–1991).
430
Нерваль Жерар де (Жерар Лябрюни; 1808–1855); Элюар Поль (Эжен Грендель; 1895–1952) – французские поэты.
431
Закон – это, несомненно, предвидение, и необходимо, чтобы было как подчинение закону, так и сам закон. И представления об этом достаточно не потому, что так говорю я, но в силу самого закона, и случается, что закон сдерживает и мысль, и гневную толпу. В силу закона, а не благодаря мне, кажется тебе суть изложенного легкой
433
Де Местр Жозеф (1754–1821) – французский писатель, представитель учения о церковном абсолюте, был посланником Сардинии в Санкт-Петербурге.