— Еще минуту терпения, и вы, друг мой, все увидите своими глазами, которые господь для того и дал нам: лучшее доказательство моей правоты — сама статуя. Без нее все превратится в бессмысленное словопрение. Будь я подвержен греху тщеславия, то заявил бы, что выводы моего исследования были мне продиктованы лично Святой Варварой оттуда, из царствия небесного... — Тут он позволил себе издать издевательский смешок: дескать, что, съел, толстяк?
Истина же заключалась в том, что только теперь, выслушав этот бестактный и, смею сказать, провокационный вопрос, понял дон Максимилиан, что чуть было не попался в ловушку на глазах у всех журналистов. Он не заподозрил ничего, когда несколько дней назад к нему явился в ореоле славы «лиссабонский журналист, хорошо известный на всем Иберийском полуострове, столь же популярный в Мадриде, сколь и в Лиссабоне, автор статей по вопросам литературы и искусства, прогремевших по всей Европе, цитируемых даже парижской „Монд“ и вдобавок еще превознесенный критикой поэт Фернандо Ассиз Пашеко». Антонио Селестино, отрекомендовавший своего земляка столь лестным образом, сам был человек не из последних — знаменитый критик и ведущий еженедельной субботней колонки в газете «Тарде».
В ту минуту дон Максимилиан, прельщенный перспективой увидеть такую знаменитость на пресс-конференции, не обратил внимания на кое-какие детали, убедительно — как он теперь понимал — свидетельствующие о сговоре. Но хватило одного-единственного вопроса, ловко подброшенного португальцем в ожидании статуи, как дон Максимилиан увидел всю механику интриги и понял, кто приводит ее в движение: конечно, это он, Ж. Коимбра Гоувейя, неисправимый, непримиримый вечный соперник, у которого одна радость в жизни — порочить и принижать научные достижения своего баиянского коллеги, родившегося, правда, в Баварии!
Нет, не в отпуск приехал в Бразилию великий публицист и поэт Фернандо Ассиз Пашеко, присосавшийся сейчас к шотландскому виски, и не интеллектуальное любопытство двигало им, когда он так живо интересовался происхождением и атрибуцией таинственной незнакомки с молниями и громами в колчане! Дон Максимилиан, знакомя его с бразильскими журналистами, назвал гостя «специальным представителем», чтобы поднять, так сказать, цену пресс-конференции, и почти не ошибся. Но не португальскую прессу представлял он, а проходимца Ж. Коимбру Гоувейю, который сейчас, наверно, от радости потирает руки или еще что-нибудь, раскорячившись в засаленном кресле в своем директорском кабинете в Музее Да-Пена, откуда открывается такой дивный вид на горы Синтры!
ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК — Потаенные устремления, замыслы, не подлежащие огласке, привели негодяя Пашеко в Баию именно в час величайшего торжества в жизни Максимилиана фон Грудена, когда вся бразильская интеллигенция готовилась преклонить колена перед маститым ученым, победившим в вековом споре, окончательно разгадавшим бесчисленные загадки статуи. Подлец Пашеко попытался было запятнать репутацию дона Максимилиана, и тот мысленно подобрал полы своей сутаны, чтобы уберечься от ядовитой слюны завистника.
Теперь-то он понимал, почему так домогался двуличный Селестино его еще не вышедшей книги, почему так упорно просил экземплярчик, объясняя свою настырность тем, что хочет написать и опубликовать посвященную ей статью и первым отметить важнейшее событие португало-бразильской культуры. И дон Максимилиан поверил — а есть ли, спрошу я, есть ли на свете человек, который устоял бы под этой лавиной славословий? Может, и есть, но во всяком случае это не дон Максимилиан. Он же поверил и подарил лицемеру один из пяти присланных ему издателем экземпляров, и сделал на титульном листе прочувствованную дарственную надпись, не пожалев лестных эпитетов, и стал ждать статьи.
Так далек был дон Максимилиан от мысли о заговоре, что даже не вспомнил о дружеских узах, связывающих Селестино и Коимбру Гоувейю, о том, что первый называет себя «скромным учеником» второго, а когда тот приезжает в Бразилию, чтобы шарить по церквам и монастырям, оказывает ему гостеприимство в своей роскошной квартире. За изобильным столом, где случалось сиживать и дону Максимилиану, который во имя справедливости не может не признать, что эти португальцы понимают толк в яствах и в питиях и себя не обижают, Гоувейя рассказывал о своих находках и открытиях и клялся, что они произведут подлинный переворот в этнографии. Как же не вспомнились эти застолья дону Максимилиану в ту минуту, когда он делал неумеренно лестную надпись на книге: «Тончайшему знатоку и ценителю искусства»? Теперь-то уж можно не сомневаться, что знаток и ценитель в тот же день воздушной почтой отослал книгу в Португалию, чтобы негодяй Гоувейя прочесал ее частым гребнем пристрастной критики.