«Видишь, — заметил Птолемей, обращаясь к Менедему, мнение которого ему было любопытно узнать, — застигнутые врасплох вопросами всякого рода, они отвечали здраво, опираясь на Бога в своих рассуждениях».
«Да, государь, — весьма осторожно ответил Менедем, отнюдь не желая противоречить, — если предположить, что все зависит от силы провидения, и принять как предпосылку то, что человек — создание бога, отсюда действительно следует, что и сила, и красота рассуждения имеют в боге свое начало».
«Вот именно», — отметил Птолемей, так и не поняв, что Менедем, в сущности, ухитрился не высказать собственного мнения. Тогда диспут прекратился — так сообщал источник Аристея — «и все обратились к веселью».
Тем временем в театрах Александрии (даже когда арабы осаждали город, их там оставалось около четырехсот) чередовались в пестрой мешанине грандиозные исторические драмы, приспособленные ко вкусам различных народов, населявших многоликую столицу. У греков, большей частью происходивших из азиатских городов, пользовалась успехом драма, основанная на истории Гигеса, рассказанной Геродотом. Наверное, излишне напоминать, что пикантные сцены этой истории — когда Кандавл, одержимый красотой своей жены, заставляет своего министра спрятаться в спальне и смотреть, как царица раздевается, — обеспечили посредственной компиляции успех и какое-то количество списков. Некоторые ради забавы сами записывали для себя ту или иную сцену. В театрах, которые посещали евреи, фурор производили так называемые трагедии некоего Иезекииля, представлявшие, в ряде картин, сопровождаемых хорами, самые знаменитые и волнующие эпизоды Ветхого Завета: историю Моисея, исход из Египта, вавилонское пленение. Этот материал был не менее увлекательным, чем гаремные истории, извлеченные из Геродота, и даже некоторые греческие авторы осмеливались перерабатывать его для сцены. Такую попытку, например, предпринял Теодект из Фаселиса, но ему помешала катаракта.
Однако теперь, когда мудрецы из Иерусалима, цвет раввинов, знатоков традиции, прибыли в Александрию, мало того, выказали недовольство этой смесью священного и профанного, власти города стали чинить препятствия театральным представлениям на темы из священной истории. Прежде всего, пьесы ставились, разумеется, на греческом языке, привычном также и для евреев, ходивших на такие спектакли. Казалось чуть ли не оскорблением, что, в то время как мудрецы с такой сакральной торжественностью приступали к долгожданному переводу Пятикнижия на греческий язык, в городе плодились самопроизвольные и недостоверные сценические версии. Не следовало потворствовать образовывавшейся путанице, которую еще усиливало то обстоятельство, что — это и Деметрий указывал в одном из отчетов правителю — в обиходе уже имелись греческие переводы «священного» писания, не авторизованные и малоудачные.
Тем не менее, вопреки тому, чего можно было ожидать, семьдесят два мудреца не были введены в Мусей, где они могли бы спокойно трудиться, но размещены в семи стадиях от города, на островке Фарос. На каждом этапе работы Деметрий ездил к ним вместе с помощниками для окончательной переписки переведенных и согласованных фрагментов. За семьдесят два дня семьдесят два переводчика закончили работу.
VIII
В клетке муз
Но и в Мусее жизнь отнюдь не протекала спокойно. «На многолюдной земле Египта, — ехидничал поэт-сатирик того времени, — вскармливаются писаки-книжники, вечно клюющие зернышки в клетке муз». Тимон, философ-скептик, приводящий эти слова, знал, что в Александрии — он говорит более расплывчато: «в Египте» — имеется легендарный Мусей; ученый называет его «клеткой муз», намекая на сходство его обитателей с редкими, чужестранными, ценными птицами. Еще философ говорит, что они «вскармливаются», опять же намекая на материальные привилегии, предоставленные им царем: бесплатная еда, жалование, освобождение от налогов.
Тимон их называет «charakitai», то есть «рисующими каракули» на свитках папируса, сознательно прибегая к игре слов: «charax» означает «укрепление», вольера, в котором живут, скрытые ото всех, эти роскошные птицы. И чтобы продемонстрировать, что без них легко можно обойтись, что под тайной и молчанием, которые их окружают, на самом деле скрывается пустота, с презрением рекомендует Арату, автору «Явлений», часто его навещавшему, использовать «старые списки» Гомера, а не «уже исправленные», намекая на неустанный труд Зенодота Эфесского, первого библиотекаря Мусея, над текстами «Илиады» и «Одиссеи». Например, в 88 стихе Четвертой песни «Илиады» Зенодот заменяет текст там, где речь идет об Афине, которая в чужом обличье смешивается с рядами троянских воинов и «Пандара, богу подобного, ищет, кругом вопрошая»: ему казалось невозможным, чтобы богиня «прилагала усилия, отыскивая какой-то предмет». В Первой песне он предложил устранить стихи 4 и 5, знаменитые строки о «плотоядных птицах и псах», по какой-то еще причине, которая, к счастью, не показалась убедительной никому, кроме него. Не так уж был неправ Тимон, которого все это раздражало.
Разумеется, их занимали не только подобного рода прихотливые вмешательства в текст. Они классифицировали, делили на книги, переписывали, аннотировали — а материал беспрерывно прирастал, и они сами, с их монуменальными комментариями, способствовали его росту. Мало кто знал библиотеку досконально, во всех ее частях, во всех артериях. На одном из поэтических состязаний, которые регулярно проводились при Птолемеях, — дело было уже во времена Эвергета — нужно было пополнить состав жюри и к шести судьям добавить седьмого; правитель обратился к самым видным сотрудникам Мусея, и те сообщили ему, что существует ученый по имени Аристофан, родом из Византия: этот эрудит, по их словам, «ежедневно, целыми днями только и делает, что внимательно читает и перечитывает все книги библиотеки, по порядку». Соответственно, порядок этот Аристофан изучил в совершенстве. В чем все и убедились чуть позже: чтобы разоблачить плагиаторов, которым едва не вручили высшие награды, он вскочил с места и, «доверяясь собственной памяти» (так пишет Витрувий, рассказавший этот эпизод), тут же отправился к полкам, «хорошо ему известным», и в скором времени объявился, потрясая оригинальными текстами, которые те плагиаторы пытались выдать за собственные.
Общую классификацию попытался осуществить Каллимах, составивший «Каталоги», разделенные по жанрам и соответствующие тем или иным разделам библиотеки: «Каталог авторов, блеснувших в отдельных отраслях» — так назывался каталог, занявший добрых сто двадцать свитков. Этот каталог так или иначе систематизировал свитки. Но он не был ни в коем случае ни картой, ни указателем. Лишь гораздо позже, во времена Дидима, таковые были составлены. «Каталогами» Каллимаха мог пользоваться человек, и без того знающий библиотеку. Кроме того, основанный на критерии, понуждавшем перечислять только тех авторов, которые «блеснули» в том или ином жанре, перечень Каллимаха представлял собой выборку, пусть даже очень обширную, из полного каталога. Эпики, трагики, комедиографы, историки, врачи, риторы, законоведы, разное — вот некоторые из рубрик; шесть разделов поэзии, пять прозы.
Дух Аристотеля веял между теми полками, среди разложенных по порядку свитков с тех самых пор, как Деметрий воплотил идею учителя: община ученых, изолированная от внешнего мира, располагающая полной библиотекой и местом поклонения музам. Связь еще более окрепла за время долгого пребывания Стратона при александрийском дворе. «Метод и гений Аристотеля, — писал один ученый француз, — предшествовали организации библиотеки». Тем не менее именно полки, предназначенные для его трудов, являли собой жалкое зрелище: почти исключительно произведения, обнародованные Аристотелем при его жизни, между которыми могла затесаться какая-нибудь фальшивка, которую потом было очень трудно разоблачить. И — почти ничего из основополагающих «Трактатов», как их называли ученики. Отсутствие этих трактатов тем более бросалось в глаза, что начинали уже циркулировать списки, голые перечни заглавий, составленные в кругах, близких к школе, и обнаруживавшие, не оставляя места для сомнений или иллюзий, надувательство Нелея. Кроме того, само обилие списков увеличивало риск заполучить фальшивки, тем более что — как несколько веков спустя отмечал такой несравненный знаток, как Иоанн Филопон, — имелись в наличии произведения с тем же названием, но других авторов (Евдем, Фаний, сам Теофраст, если перечислить только самых известных), а также и произведения других Аристотелей, которых с великой поспешностью путали со Стагиритом. Не говоря уже о мании собирать все, что касается Аристотеля, которая обуревала Эвергета: с ней, как говорили, могла сравниться только страсть царя Ливии к собиранию текстов Пифагора.