Однако аристотелевская доктрина, особенно литературно-критическая, не говоря уже о технике жизнеописания, — последнюю, можно сказать, изобрели перипатетики — была широко известна, хотя бы из переработок, принадлежащих школе, начиная с трактатов самого Деметрия «Об Илиаде», «Об Одиссее», «О Гомере». Строго говоря, в этой области Аристотель разработал единственную систематизацию, основанную — в чем и состоит ее ценность — не на смутных прозрениях, но на собрании текстов. Тех, разумеется, какие ему удалось собрать. Совсем иной метод, не похожий на экстравагантный подход его учителя Платона, который отрицал поэзию, но кто знает, скольких поэтов прочел, если, желая заполучить стихотворения Антимаха, дожидался несколько месяцев, пока ему не привезли экземпляр из Малой Азии.
Аристотель не увлекался такими ребяческими провокациями, как то изгнать Гомера из «идеального государства». Основываясь на здравом смысле, он расположил с одной стороны «Илиаду» и «Одиссею», а с другой — поэтов «Эпического цикла» и объяснил, весьма убедительно, почему первые две поэмы, построенные вокруг единственного эпизода, превосходят другие, представляющие собой цепь событий без какого-либо центра. Это фундаментальное различие, которое Деметрий, конечно же, освоил в своих трактатах о Гомере, стало догмой для ученых Мусея. Зенодот принял ее беспрекословно, сделав вывод, что единственным автором двух прославленных поэм был Гомер, а все остальное принадлежит другим поэтам. То же самое век спустя утверждал сверхкритичный Аристарх, считавший «парадоксальной» теорию тех, кто, как Ксенон, «отделял» автора «Илиады» от автора «Одиссеи». И Каллимах, который, как человек искусства, не выносил некоторых теорий Аристотеля, спешил выразить в эпиграмме свое согласие с этим пунктом доктрины: «ненавижу циклическую поэму, не терплю дорогу, которая ведет меня то туда, то сюда». То была переложенная стихами аристотелевская теория, с точки зрения которой подмечалось отсутствие настоящего центра в той чисто аккумулятивной мешанине, каковой являлись циклические поэмы.
И все же за этим теоретическим рвением, несколько преувеличенным, кроется неприятие. Неприятие доктрины «единого и непрерывного»: «Тельхины, — писал Каллимах в одном полемическом сочинении, — стрекочут вокруг, словно цикады, почему, мол, я не написал единую, непрерывную, связную поэму из тысяч и тысяч стихов». «Тельхины», «народец, только и умеющий, что вгрызаться в печенку», злобные демоны — вот как честит он соперников и противников, тоже работающих в Мусее. Нигде не называется, но подразумевается Аполлоний — директор библиотеки вплоть до смерти Филадельфа, автор колоссальной поэмы в четырех книгах, из многих тысяч стихов каждая, построенной вокруг истории Ясона и Медеи, но обладающей широким повествовательным фоном, который включает в себя всё, от начала и до конца, плавание аргонавтов за золотым руном. Хотя Каллимах не скупился на лесть Филадельфу — он воспел его бракосочетание с сестрой Арсиноей, а потом написал и апофеоз царицы, — Аполлоний продолжал пользоваться полным доверием монарха и сохранял за собой престижный пост «библиотекаря». Трудясь над «Каталогами», Каллимах находился, в каком-то смысле, у него в подчинении, от чего не испытывал радости. Как эрудита его признавали (хотя позже Аристофан написал целый критический трактат по поводу его «Каталогов», а некоторые его догадки в рискованной области атрибуции трагедий или речей порой казались необоснованными), но как поэт он был слишком современным, иной раз неоправданно чувственным, избирая, например, материалом для гимна Палладе эпизод, когда Тиресий видит богиню купающейся: он, можно сказать, ближе к определенного сорта эротической поэзии евреев, чем к изнурительной сдержанности Медеи Аполлония. Чуть ли не афишируя свой вкус к новизне, он ничем не пренебрегал и черпал вдохновение в еврейской литературе, только что переведенной на греческий язык: облачал стихи из «Книги Исайи» в элегические дистихи и творил из них эпиграммы.
Разрешение всех этих конфликтов пришло, как водится, сверху. Хозяином вольера муз всегда был и оставался монарх. Когда, по словам Витрувия, софист Зоил явился в Александрию и выступил там с недостойными нападками на поэмы Гомера (он заявлял хвастливо, будто «бичует» древнего поэта), сам Птолемей лично приговорил его к смерти «за отцеубийство». Мусей, включая ученых, которые там жили, и книги, которые там скапливались, принадлежал ему, был, как и многое другое, орудием его престижа. Посему смена монарха могла привести к глобальным переменам в клетке. Когда на престол взошел третий Птолемей, чья супруга Береника происходила из семьи правителей Кирены, для Каллимаха, земляка новой царицы, не устававшего воспевать ее красоту, наступила новая эра. Из Кирены ко двору пригласили всезнающего Эратосфена, с Каллимахом тесно связанного, и поручили ему, кроме воспитания наследника престола, руководство библиотекой. Рассорившись с двором, Аполлоний оставил пост и удалился на Родос. Расставание явно не прошло мирно, раз уж Каллимах воспользовался бегством Аполлония, чтобы изругать его в едкой поэме, «полной яда и нечистот».
Строгий отбор со стороны монарха, защита, свобода от материальных забот — таким было положение ученых Мусея. Даже уходя из Мусея, они оставались в пределах досягаемости царя. По каким-то неясным причинам Аристофан из Византия, который долгие годы жил среди библиотечных полок, читая и перечитывая свитки, решился на побег. Говорили, будто он собирался перебраться в Пергам, где к тому времени возник соперничающий центр. Но план его раскрыли, и величайший эрудит был арестован.
IX
Библиотека-соперница
Тем временем над наследниками Нелея нависла более серьезная и близкая угроза: библиотека Пергама. С тех пор как на престол взошел Эвмен, сын Аттала, началась охота за книгами, в ходе которой использовались методы, сходные с теми, какие вот уже целый век применяли Птолемеи. Соперничество этих двух центров привело к губительным последствиям. Толпы фальсификаторов вышли на сцену. Они предлагали якобы древние тексты, кое-как подправленные или попросту подделанные, которые не отвергались (в случаях, когда фальшивка сразу не бросалась в глаза) из боязни, что ими воспользуется соперничающая библиотека. Нередко прилежные фальсификаторы, бравируя своим мастерством, пускались на ловкие манипуляции, смешивая тексты подлинные и поддельные.
В Пергаме, например, приобрели полное собрание сочинений Демосфена, на первый взгляд более полное, чем то, которое сложилось в Александрии. Между прочим, оно содержало настоящую жемчужину: новую «Филиппику», заполнявшую досадную лакуну в существовавшем собрании. То была филиппика, которую Демосфен произнес не в преддверии неминуемой битвы при Херонее, столь прославленной и столь злополучной, но за несколько месяцев до нее: она звучала как объявление войны, последний рык льва, защищавшего греческую свободу перед самым ее поражением. Такое потрясающее приобретение затмевало существовавшие собрания, тем более что сохранилось всего двенадцать политических речей Демосфена. Или даже одиннадцать, если считать верным предположение некоторых критиков Каллимаха, будто речь «Об Алонисосе» принадлежит не Демосфену, а некоему Гегесиппу, верному другу оратора. Одним словом, это было все равно что найти новую песнь Гомера или трагедию Эсхила.
Успех был грандиозным. Всякий, кто желал приобрести сочинения Демосфена, охотился за Пергамским списком, который в конце концов стал каноническим. В довершение всего, новая филиппика сопровождалась еще одним документом, «Письмом Филиппа», адресованным афинянам: явление поистине необычное, которое, однако, не заставило задуматься ученых Пергама, ликовавших по поводу чудесного приобретения; напротив того, они еще сильней возрадовались, поскольку новых текстов оказалось два.