— И меня не вычитали. Пишусь я Чмель, по отцу Остапенко, а какая фамилия у дедов-прадедов была, разве я знаю?..
Коробка, как человек бывалый и опытный в канцелярских хитростях и правилах, решил составить общественный акт, где было бы приведено подробное подтверждение принадлежности каждого турбаевца в какой-нибудь из семидесяти шести фамилий. Он начал писать показания. Взяли из церкви старые метрические книги, но за некоторые годы книги оказались изгрызенными крысами. Дело было очень сложное и кропотливое. Турбаевцы всячески старались охранить Коробку, чтобы он не попался на глаза Базилевским или неверным дворовым крепостным людишкам, которые могли донести. Заботились о нем, как о своем спасителе. Справили ему линтваревый кожух, чоботы юфтовые, штаны синего сукна, смушковую шапку.
По окрестным селам и деревням, как сны, пошли разные слухи. Говорили, что не только турбаевцы, но будто бы подданные и всех прочих селений Базилевских, даже исконные крепостные крестьяне отсуждаются в казаки, что в Турбаях тайная поселилась комиссия, которая будто бы всему владению Базилевских какую-то перепись ведет, чтобы разделить потом поровну между народом, что у комиссии этой большая сила, и если по ее планам все обернется, тогда присяжный палач на площади будет бить кнутом всех, кто во-время не запишется в казаки.
Началось брожение во всей округе. В селе Остапье, вотчине полковника Петра Федоровича, старшего из братьев Базилевских, нашли в церкви на престоле универсал гетмана Кирилла Разумовского, где было твердо сказано, что остапьевские жители не крепостные, а казаки, и что права их должны всегда сохраняться ненарушно. Найденный универсал остапьевцы отправили с ходоками в Петербург, как неоспоримое доказательство своих прав на свободу.
И уже по всей Полтавщине жаркими шопотами стали говорить о закопанных где-то в курганах грамотах на волю для всего народа…
IX
Вставали зори над Турбаями, короткие зимние дни сменялись длинными весенними, в роще за Пслом, на старом ольшаннике, дико заграяли тучи ворон и грачей. Нерадостно, глухо и тревожно шла смена вечеров и утр. Зори были нестерпимо алы — к ветрам. Крикливый, черный вороний грай — к напасти. И ветры действительно шумели и выли в полях широко, гулко, страшно.
Весь февраль вьюжили лютые беспросветные метели, в марте леса и сады гнулись от непрерывного ветрового гуда, глубокие снега, исхлестанные ветрами, стаяли очень быстро. Хорол и Псел в половодье разлились дико, незапамятно широко, шумно. В долях по свежим пашням и посевам с небывалой наглостью топтались и перелетали стаи воронья.
Плохими приметами, зловеще, трудно начиналась весна.
Обещанный исправником суд не являлся, о нем не было никаких известий, словно решение сената куда-то исчезло бесследно.
В господском доме происходило что-то неладное. Базилевские под влиянием слухов о брожении среди их подданных точно взбесились и с слепым упрямством, с необузданным ожесточением совершали одну жестокость за другой. Не было в Турбаях ни одной хаты, которая не затаила бы боли и злобы от тех нелепых придирок и строгостей, какие мутили сердце и одного и другого брата. Господская усадьба стояла как вражеская крепость, село же представлялось усадьбе дикой страной, подлежащей опустошению, разгрому, порабощению. Базилевские как бы перешли на военное положение — притеснениям не было пределов, к жителям относились как к ворам и разбойникам, подвергая их истязаниям и насилиям.
Иван Федорович, подражая брату в решительности и твердости характера, придумал новый способ наказания «на трубку». Он отсылал провинившегося человека, схваченного раболепствующими дворовыми, на конюшню, приказывал принести себе мягкое кресло, садился в отдалении и назначал порку, почти по-военному командуя:
— На трубку!
Сергунька, дрожа от страха и какого-то головокружительного чувства тошноты, набивал трубку, высекал кресалом огонь, а тем временем конюхи снимали с жертвы штаны, садились на голову и на ноги — и начинали сечь. Сечение продолжалось до тех пор, пока барин Иван Федорович не докуривал до конца трубку.
Но однажды, во время сева, когда Павлушка Нестеренко, запахивая панское поле, наскочил на пень и сломал соху из господской экономии, Иван Федорович, узнав об этом, рассвирепел и закричал, исступленно топая ногами: