— На три трубки!..
Наказание состоялось вечером по возвращении пахарей с поля.
Павлушка молчал, как камень, посинел от невероятной боли, искусал себе в кровь губы, чтобы не издать стона или крика. Но сердце его задыхалось в огне. Этот огонь красной мутью наполнил его глаза и делал страшным молодое лицо. Розги покрывали тело Павлушки багровыми рубцами. Иван Федорович, прохаживаясь взад и вперед по двору, медленно курил. Он смотрел на наказываемого негодующими глазами, — и все в нем кипело оттого, что тот молчит. Выкурив две трубки, он послал Сергуньку за Степаном Федоровичем и, когда показалась рыхлая фигура брата, попросил:
— Сделай милость, братец, выкури трубочку, пока этого негодяя секут. Ты видишь, ему совсем небольно.
Павлушка после порки не мог в стать. Его, чтобы привести в чувство, окатили водой и отнесли в амбар.
— Ну, подож-ждите! — гневно грозились на селе турбаевцы, сжимая в сторону господской усадьбы кулаки. — Вы из людей хотите волков поделать?… Поделаете! Немного осталось. Мы вам горло перервем, стервятники!..
У Сергуньки от тумаков и щелчков не сходили синяки. Он стал бойчее и ловчей, но постоянный страх наложил на него печать бледности и трепетной пугливости. Он поминутно вздрагивал, когда раздавались какие-либо звуки из комнаты того или другого брата: прислуживать ему приходилось обоим.
Сергунька попрежнему старался урвать каждый свободный час, чтобы сбегать домой или к Ивасю и Оксане Грицаевым, или к деду Калинычу. Калиныч заметно одряхлел. Зимою случилось с ним горе, которое сделало его песни про старые казацкие времена и про казацкую долю еще более скорбными: он ослеп. Потеря света жгучим удушающим кольцом охватила, сжала сердце старика. Казалось, его бандура научилась плакать то тихими, как ковыль, то горькими и безутешными, то гневными слезами.
Особенно трогала Сергуньку одна дума, которую Калиныч запевал так проникновенно, что, услышав ее, нельзя было оторваться, нельзя уйти, — так бы и слушал час за часом, пока не наступит поздняя ночь:
И дальше, точно горький ручей, текла, пылала словами длинная дума.
У дворового музыканта Чуки была старая скрипка. Иногда по вечерам Сергунька пробирался к нему и пробовал учиться играть. Было очень трудно и неудобно, смычок плохо слушался, скрипка не хотела петь теми голосами, какими она пела в руках Чуки. Но Сергунька настойчиво побеждал неуменье своих пальцев: была какая-то сила в нем, которая горела в груди, которая сияла там, подобно потерянной звезде, и хотела излиться в звуках.
Но однажды Степан Федорович, рассерженный тем, что на его крики: «Трубку»! — казачок не явился, — подкрался к музыкальной каморке, вырвал у Сергуньки скрипку и изо всей силы замахнулся ею, норовя ударить по голове. Сергунька, как вьюн, вильнул в сторону, Степан Федорович промахнулся — скрипка ударила по плечу, хрустнула и рассыпалась в тонкие легкие щепы. Сергунька после этого до ночи стоял голыми коленями на острой трехгранной гречке. Гречка врезывалась в кожу, смачивалась кровью. А Чука больше недели склеивал кусочки разбитой скрипки.
В конце мая, когда в господском саду турбаевские дивчата высаживали по наряду цветы из оранжереи в клумбы, произошла нелепая история, которая горячей бурей дохнула на село. Софийка Ковалева, шестнадцатилетняя хохотушка и плясунья, неосторожно споткнувшись о лопату, упала на какой-то редкий цветок, переломила, смяла его совершенно. А над цветком этим садовник и барышня Мария Федоровна целую весну дышать боялись. Вскрикнула барышня, вспыхнула, затряслась, затопала:
— Да я тебя, подлая, убью! Убью!.. Убью! — захлебывалась она слезами. — Спиридон! Спиридон! — закричала тут же, вызывая кучера, и все поняли, что сейчас начнется страшное и жестокое наказание.
Софийка от ужаса онемела. Потом вдруг рванулась и побежала. Перескочила через садовую ограду и, не оглядываясь, дико и неостановимо понеслась по огородам.
— Держите ее, держите!.. — завопила барышня.
Спиридон, тяжело топая подкованными сапогами, погнался за Софийкой, но по мягкому, огороду бежать ему было трудно, и он отстал. За Спиридоном всполошенной стаей вразброд побежали девки. Из огородов Софийка повернула к реке, к глубокому Пслу и, как слепая, кинулась с берега вниз. Раздался шумный, быстрый всплеск, будто упал большой камень, — и сейчас же все стихло.
Когда к реке подбежал Спиридон с девками, Софийки уже не было на поверхности. Пока нашли багры, пока нащупали и вытащили со дна Софийку — было уже поздно.