Вечером, накануне спасова дня, когда в садочке за клуней Колубайко вырезывал из борти, привязанной к старой дикой груше, первые соты меда, его окликнула жена Одарка.
— Игнат, тут тебя какой-то человек спрашивает.
Повернул Колубайко голову — и даже сердце заколотилось гулко и сильно:
— Осип! Коробцю! Да ты ли?
Коробка стоял у перелаза и улыбался, прищурив один глаз не то от закатывающегося солнца, не то от какой-то большой радости, переполнявшей его.
— Я самый. Здравствуй, Игнат. С праздником, с великим днем тебя поздравляю!
Колубайко, наскоро заложив борть, шел уже навстречу, неся в руках глиняную миску с медом.
— Как с праздником? С кануном пока. Завтра праздник ведь.
— Нет, друже, сегодня праздник. Сегодня. Волю казацкую привез я вам!
— Волю? — воскликнул Колубайко, и ноги у него вдруг стали легкими, точно воздух поднял его над землею. — Волю? Брат! Осип!.. Дорогой человек… Значит, все-таки дождались, добились?..
От волнения он побледнел. Только черные глаза его сверкали счастьем и твердостью и стали еще темней и глубже.
— Добились!.. Можно сказать, зубами вырвали. Вот и бумага: «Июня тридцатого дня постановил правительствующий сенат признать вольные права за всеми теми турбаевцами, которые записаны полковником Капнистом в казацкие компуты, и за всеми, кто народился от них».
Как радостный ветер, как необыкновенная чудесная птица, облетела эта весть Турбаи. Давно уже ночь наступила, давно уже звезды усеяли небо мерцающими роями, а село, точно на Пасху, не-спало, — в светлом волнении, в разговорах, в обсуждении случившегося. Начиналась новая, свободная, жизнь. Каждый чувствовал, будто он второй раз родился.
Вся хата атамана Цапко была густо набита народом. Втиснулось туда столько людей, что казалось, вот-вот, — и стены лопнут, не выдержав небывалого человеческого напора. В переднем углу: в светце горела лучина. Коробка, придвинувшись к мигающему мутному свету, читал большой лист мелко исписанной бумаги — копию сенатского указа. Каждое слово ловилось присутствующими, как дар, как откровение. И хотя многое из замысловатых канцелярских выражений осталось непонятным, но главное было ясно: за турбаевцами признаны вольные казацкие права, власти Базилевских конец. Завтра начнется день — и шире будет земля, родней солнце, слаще воздух, милей жизнь.
— Мне не хотели этой копии давать, — рассказывал Коробка после прочтения. — Но я подкупил одного канцеляриста, и он тайно переписал всё — от слова до слова.
— А когда нам объявят этот указ? Скорей бы! — гудели нетерпеливые голоса.
Коробка поднимал голову, лучина освещала его огромный лоб и острые серые глаза, с улыбкой уверенности в себе, в своих силах, в своей удаче.
— С объявлением, известно, будут тянуть. Пока все формальности проделают, должно время пройти.
— А если скроют? Ведь могут указ утаить совершенно.
— Ну, нет! — зло и решительно сверкали колючие глаза Коробки. — Этого не бойтесь… Не посмеют. За сокрытие сенатского указа и дворянским головам не поздоровится.
И всю ночь, до рассвета, громада советовалась с Коробкой, что нужно делать, как поступать и держаться, чтобы скорее избавиться от Базилевских. Решено было ждать объявления указа от властей, а если случится задержка, подавать жалобу на нарушение распоряжений правительства.
Утром Коробку на подводе, как самого дорогого и почетного гостя, повезли на его родину, в Лубны. Собрали ему в благодарность сыру, масла, меду и даже денег дали.
VII
Поздно проснулся помещичий дом. Трудно поднять от сонной лени тяжелые головы молодым помещикам. Да и спешить некуда. Все работы в доме, во дворе, в поле, подобно заведенным часам, идут своим чередом: делаются подданными.
— Прошка, одеваться! — вяло крикнул Степан Федорович, переваливаясь на мягком пуховике с боку на бок и громко зевая.
Подобострастно, на цыпочках, вошел лакей.
— Как почивать изволили, барин батюшка? — с угодливой слащавостью низко поклонился.