— Что говорила — помню.
Вадик — весь внимание.
— Что же?
— Говорила, как сейчас помню: хорошо, что нет этого бузотера Вадика — никто не мешает слушать.
Вадик старательно смеется со всеми — лишь бы мы продолжали вспоминать.
И мы вспоминаем. Вспоминаем Москву с булыжной еще мостовой и громыхающими по ней извозчиками; с кишащей толкучкой Сухаревского рынка и колбасой, которую жарили на гудящих примусах тут же, под ногами у людей; с фонарщиком, гасящим в полночь уличные фонари длинным шестом; с птичьим базаром на Трубной площади, замусоренной овсом и птичьим пометом…
Еще вспоминаются невесть почему ходкие тогда папиросы «Ира», которые продавцы Моссельпрома носили на лотках, подвешенных к шее.
Наконец мы добираемся до радио. Не сговариваясь, все вспоминают сразу одно и то же. Не то, как выглядел первый приемник, и не программы передач, а тетю Полю — тетку, приехавшую к нам в гости из владимирской деревни Доратники. Как мы тогда ее усадили около новенького, только что купленного приемника, как надели наушники и велели слушать, как она сначала весело смеялась, думая, что мы с ней играем, и как потом испугалась, услышав в трубке голос, стала креститься: «Царица небесная! Что же это такое?» И все озиралась, откуда говорят.
Мать первая перестает смеяться и с присущей ей страстью к справедливости говорит:
— Смеемся, а сами-то тогда были ничуть не лучше Поли — такие же дикари, только что не крестились, а удивлялись не меньше.
Правда, каких только разговоров, анекдотов, куплетов и частушек не пели, не рассказывали, не передавали из уст в уста, когда разнеслись первые вести о предстоящем «внедрении радио в быт трудящихся»!
Мысль о том, что с помощью какого-то провода можно будет, не выходя из дома, слушать человеческий голос, даже целые лекции, или, сидя у себя в комнате, «вызывать» по этому проводу музыку, не заводя при этом граммофона, казалась невероятной.
В клубе пищевиков синеблузники исполняли под веселый хохот зала такие частушки:
У нас на кухне в связи с этим разыгрывался свой «спектакль». Потешали «публику» наши соседи — Василий Терентьич и Пахомыч. Выходя кипятить свой чайник, Василий Терентьич озабоченно спрашивал Пахомыча — владельца граммофона с зеленой трубой:
— Ну как, Пахом Савельич, еще не снес?
Давясь от смеха, Пахомыч говорил:
— Да поясница сегодня чевой-то сильно болела. Боялся надорву: помойка-то в конце двора, а он, дьявол, тяжелый.
— И не раздумывай, Савельич, и не раздумывай! Граммофоны теперь абсолютно лишняя вещь — только комнату загромождают. Теперь музыка по проводам будет литься, как в водопроводе: краник отвернешь — и польется.
Оба, не выдержав, начинали так весело, так искренне и долго смеяться над этой чепухой, что примус прогорал, не успев разжечься.
И вдруг чепуха оказалась вовсе не чепухой. Никакого краника, правда, не было, и музыка не лилась, как из водопровода. Были наушники, которые мы надевали на голову, как радисты, и была тихая-тихая музыка, плохо слышная еще и потому, что мы поминутно вырывали друг у друга наушники: послушал и хватит — видишь, сколько еще ждут.
Теперь «про миленка» ходила совсем уже другая частушка. Повсюду пели:
Вся Москва сидела с наушниками и в исступлении царапала маленькой пружинкой угреватый кристаллик, ловя позывные и дожидаясь волнующих, как музыка слов: «Говорит станция имени Коминтерна!..»
Мы слушали все подряд: музыку, песни, телеграммы РОСТА. И больше всего именно телеграммы РОСТА — они занимали тогда в программе передач очень большое место. Никого не смущало и не раздражало, что телеграммы передавались по буквам. «Иван, Зоя, Роман, Ольга, Семен, Татьяна, Ольга, Владимир, Анна…» — монотонно, как дьячок, читал диктор, а мы с восторгом детей, сложивших из отдельных кубиков целую картинку, радостно повторяли вслух: «Из Ростова сообщают!»
Горячась и перебивая друг друга, мы вспоминаем новые и новые подробности, а в это время наш неразговорчивый отец — дедушка Вадика — молча сидит у окна и читает газеты. Он читает газеты часа по три: все речи на ассамблеях, статьи «Решающий этап ухода за посевами» и «Политмассовую работу — на уровень новых задач!» Он не участвует в наших разговорах, но, как всегда, слышит все, что мы говорим. Когда мы начинаем спорить о дате, он идет к своей этажерке, сверху донизу забитой газетами и журналами, сложенными и увязанными по годам. Он роется, ищет что-то, находит нужный ему журнал, садится опять на диван и принимается сосредоточенно листать номер. Когда мы, устав от восклицаний, замолкаем, он снимает свои очки и говорит: