Вот тебе и на! Оказывается, мы уже история. И Сашка Павлищев, и я, и сама Клава. А наши синие толстовки, наша форма участника комсомольской самодеятельности — музейные экспонаты. Как бивни мамонта.
— Сравнила! — возмущается Клава. — Да я бы эти клыки мешками грузила.
Да-а. Я от души сочувствую Клаве. Где теперь разыщешь эту злосчастную синюю блузу? Никому и в голову не приходило, что наша сатиновая одежда понадобится истории.
— Ты все-таки обзвони ребят. Вдруг у кого-нибудь сохранилась. И у себя поройся — может, какой-нибудь документ найдешь. Ты пойми, ведь кроме нас рассказать об этом некому. Умрем, так ничего толком и не будут знать. А ведь это целая эпоха. Ну, идет, что ли?
Я рылась весь вечер в пожелтевших папках и заветных ящичках, вороша прошлое. Для музея вроде ничего не подходило. И вдруг я наткнулась на фотографию — вся наша «Синяя блуза». В полном составе и во всех своих боевых доспехах: в форме, с плакатами и лозунгами. Все какие-то очень стриженые, очень лупоглазые, с оголтело-самозабвенными лицами.
Некоторых я узнаю сразу: вот Сима Маслова, Катя Преснякова, Ефим Рубинчик. На девчатах красные косынки, у черноволосого курчавого Ефима веревочная борода от подбородка до живота. Ефим — дед-раешник. Их номер назывался «Работница и новый быт» и «Частушки курьезные, антирелигиозные». Сначала запевали девчата:
Потом включался дед, который свой текст не пел, а декламировал:
А это кто? Не узнаю. Худосочная большеротая девочка, на груди, от плеча к плечу, как пулеметная лента, плакат. Что такое на нем написано? Буквы вышли не все, разобрать трудно. Ага, кое-что видно: «Ж˖˖щи˖а! Не будь ˖˖рой! ˖ани˖˖˖ся физ˖˖ль˖ур˖й!» Я валюсь от смеха на стол. Вспомнила! Не разобрала, а именно вспомнила. Это же нынешний директор музея Клавдия Васильевна Балашова, Клавочка! А на груди у нее лозунг. Она выкрикивала его, становясь в позу идущего в бой гладиатора! «Женщина! Не будь дурой! Занимайся физкультурой!» И маршировала под музыку, не очень ловко делая на ходу вольные упражнения…
Я узнала всех и вспомнила все: кто кого изображал, кто как одевался, у кого какие были привычки, кто в кого был влюблен. Я вспомнила, как пахла подгоревшая пшенная каша, которую мы ели в столовой по три раза в день. Песни, которые пели: «Наш паровоз, вперед лети, в Коммуне остановка…» Дискуссии, на которых орали до хрипоты: «Этично или неэтично комсомольцу носить галстук, а комсомолке мазать губы?» и «Когда произойдет мировая революция?..»
Я смотрела на юного, милого, курчавого Ефима, похожего со своей веревочной бородой на веселого сумасшедшего, и вспоминала, как мы прорабатывали его на ячейке «за проявление гнилой, мелкобуржуазной храбрости». Он тогда, как говорил Сашка, «хорошенький нам вышил кошелечек», — улегся на спор между рельсами железной дороги в Пушкино, куда мы поехали выступать у текстильщиков со своей «Синей блузой», и пролежал под составом товарного поезда, пересчитав, как и пообещал, все до одного вагоны. Он мог бы и не считать. Та, которая по уговору должна была его контролировать, — жестокая и прекрасная Бекки Тэчер, то есть Катя Преснякова, — лежала ничком на насыпи и рыдала навзрыд… Это Сашка Павлищев, без памяти любивший Ефима, назвал его тогда «мелкобуржуазным, гнилым храбрецом». «Ты, — говорил он, — докатишься таким путем до того, что начнешь девицам букеты преподносить». За эту формулировку — «Объявить выговор за проявление гнилой, мелкобуржуазной храбрости» — мы и проголосовали тогда единогласно.
А сам Сашка — наш синеблузный вождь! Тоже был хорош! Его заносило еще почище Ефима. Какую вдохновенную чепуху нес он, бывало, когда мы уже за полночь возвращались после репетиции из клуба домой.
— Этот старый, пыльный балаган надо снести к чертовой бабушке! — гремел он, тыча не очень чистым пальцем в сторону безмятежно белеющих колонн прославленного театра. — Все эти шелка, бархаты, плащи и шпаги, козетки и пуфики (особенно он налегал почему-то именно на эти пуфики)! Кому нужно это отжившее барахло? «Синяя блуза» — вот театр будущего!..
Тут же, на площади, он начинал, а мы подхватывали наш знаменитый марш: