В другом месте своей статьи Б. Л. Сучков весьма резонно замечает: «Многим зарубежным востоковедческим работам свойствен подход к литературам Азии и Дальнего Востока — в том числе и японской — как к замкнутым духовным образованиям, чье становление проходило настолько своеобычно и отъединенно от литератур остального мира, что поиски каких-либо сходств и параллелей между ними не только недопустимы, но и попросту невозможны. Аналогичные представления встречаются и в работах советских литературоведов.
Применительно к японской литературе упомянутая точка зрения обычно подкрепляется тем, что Япония — эта островная империя — пребывала в сознательной изоляции от других стран, сохраняя вплоть до буржуазной революции Мэйдзи, разразившейся в середине XIX века, исключительно закрытый характер собственной культуры и духовной жизни. Однако при этом упускается из виду, что политическая изоляция страны, осуществлявшаяся с первой трети XVII века сёгунами из дома Токугава и длившаяся около двухсот лет, хотя и задержала процесс разложения феодализма в Японии, но не была абсолютной и не смогла остановить развития ее культуры и литературы, формировавшихся так же, как и в других феодальных обществах.
Подобный подход нельзя назвать ни „европео-“, ни „азиацентристским“. Он порожден представлением о разорванности единства всемирной истории, глубокой обособленности — социальной, культурной и духовной — различных регионов и стран мира. Национальное и социальное своеобразие стран Азии и Востока, вполне объяснимые особенности их художественной культуры, ее внешнее несходство с западной начинают выступать как непреодолимое препятствие для распространения на культуру и литературу Востока универсальных законов общественного развития, действующих в истории и обуславливающих глубинное родство многих явлений в умственной жизни человечества.
Исследование Н. И. Конрадом процесса формирования японской литературы, отделившейся от стихии фольклора и с момента появления письменности превратившейся в самостоятельный вид художественного творчества, обладающего собственными законами, подтверждает, что процесс этот в принципе мало чем отличался от становления литератур в других частях и странах мира. Так же как и в других регионах, японская литература длительное время сосуществует с народным творчеством, черпая из него образы и вдохновение, используя найденные фольклором и устоявшиеся в нем художественные формы. Так же как и в других регионах мира, классовая дифференциация общества порождала усложнение литературы, появление в ней различных жанров, видов и родов повествовательного и поэтического искусства. Так же как и другие литературы мира, японская литература развивается не только автохтонно, но и во взаимодействии с более развитым художественным творчеством соседних народов». {12}
«Заслуга Н. И. Конрада состоит в том, — пишет Б. Л. Сучков далее, — что он привел в систему ранее разрозненные факты, дал им объяснение, открыв тем самым новые перспективы для изучения литератур Запада и Востока в их типологических общностях, которые объясняются не взаимовлиянием (которое бывало далеко не частым), а спонтанной закономерностью самого исторического процесса, вызывающего к жизни родственные духовные образования». {13}
Совершенно естественно пришел Н. И. Конрад к участию в огромной работе по созданию «Истории всемирной литературы». В статье о нем М. В. Храпченко пишет:
«Вероятно, не всем известно, что основные принципы „Истории всемирной литературы“ — в том виде, в каком они представлены в этом многотомном труде, — разработаны Николаем Иосифовичем. По поручению Отделения литературы и языка он выступал на заседании Президиума Академии наук с обоснованием замысла, общего плана „Истории всемирной литературы“. Это был прекрасный доклад, получивший полное одобрение Президиума. Позже доклад этот — в несколько измененной форме — вошел в книгу „Запад и Восток“ под заголовком „О некоторых вопросах истории всемирной литературы“». {14}
О творческом подходе Н. И. Конрада к всемирной истории и о принципиальной позиции ученого в вопросах оценки роли культур Востока в мировом историческом процессе писал Е. М. Жуков в статье «Н. И. Конрад — выдающийся историк-востоковед». {15}
В Японии выходят и будут выходить все новые издания «Исэ моногатари». Работа над уточнением текста книги продолжается, по-иному прочтены некоторые слова и фразы. Были найдены новые отрывки, входившие в разные списки «Исэ». Но это никак не отменяет научной и художественной ценности издания, осуществленного более полувека назад Н. И. Конрадом.
В 1919 г. горьковская редакция «Всемирной литературы», обещая представить в серии «богатейший и разнообразнейший материал» «великих цивилизаций» Востока, уверенно сказала советским читателям: «…к ним примкнула и Япония», хотя перевод Н. И Конрада, вероятно, еще и не находился в редакции, а «Исэ моногатари» будто дожидалась своего тысячелетия, чтобы предстать перед прошедшими сквозь гражданскую войну, голод и разруху новыми людьми.
ИСЭ МОНОГАТАРИ
Японская лирическая повесть начала X века
I
1
В давние времена жил кавалер. Когда ему надели первый головной убор взрослого мужчины, [1]— он отправился на охоту-осмотр в селение Касуга у столичного города Нара, где у него были наследственные поместья.
В селеньи том проживали две девушки-сестры, необычайно прелестные и юные. Их подглядел тот кавалер сквозь щели ограды. Не ждал он этого никак, и так не подходило все это к старому селенью, что сердце его пришло в смятение. Кавалер оторвал полу охотничьей одежды, что была на нем, и, написав стихи, послал им.
Был одет тот кавалер в охотничью одежду из узорчатой ткани Синобу.
Так сложил он и сейчас же им послал. Вероятно, интересно показалось все это им.
А смысл стихотворения был тот же, что и в песне:
Вот как решительны и быстры были древние в своих поступках.
II
2
В давние времена жил кавалер.
1
т. е. когда он достиг совершеннолетия: в те времена мальчик, которому исполнилось двенадцать лет, уже считался взрослым, в ознаменование чего над ним совершался особый обряд, так сказать, «конфирмации», заключавшийся в особом ритуальном обрезании волос, носимых до сего времени длинными, в изготовлении из них прически, на которую и надевался первый мужской головной убор — убор взрослого мужчины.
2
Приведенное стихотворение настолько сложно по своему содержанию, что требует обстоятельных объяснений, тем более, что даже японская толковательная литература далеко не единодушна в раскрытии истинного его смысла, особенно в отношении отдельных слов. Прежде всего необходимо иметь в виду, что в ту эпоху, когда текстильная техника носила еще вполне кустарный характер, окраска тканей и наведение узоров на них производились ручным способом и довольно примитивным: на гладкий камень накладывались различные травы и цветы, поверх их расстилался холст, который имели в виду окрасить, а затем по нем проводили гладким камешком, так сказать, натирая его. Сок находящихся под холстом растений впитывался при этом материей, и на ней выступали и окраска, и узоры. Так и была изготовлена та ткань, из которой была сшита одежда кавалера. При этом эта ткань носила специальное название: «ткань Синобу», что может означать как и то, что узоры и окраска ее были наведены посредством особой травы, именуемой Синобу, так и то, что такие именно ткани выделывались в местности Синобу, поставлявшей их в виде дани императорскому двору. Особенностью же этих тканей было то, что они отличались чрезвычайно путаным узором, прихотливыми переливами оттенков — в целом лиловатого цвета. Это последнее обстоятельство дает возможность автору поставить в связь два образа стихотворения — свою одежду лиловатого цвета и упоминаемые фиалки. В результате получается следующий смысл: «О ты, моя одежда, — лиловая с узорами; свой цвет ты несомненно получила вот от этих фиалок, растущих на равнине Касуга. И хотя узор твой и от них идет, но в своей спутанности и смятенности он таков же, как и у ткани Синобу». Это первый смысл, переданный и в переводе. Но необходимо помнить, что образ «молодых фиалок» с равнины Касуга есть не что иное, как иносказательное обозначение «двух молодых девушек, живущих в Касуга», в то время как слово «Синобу» означает и понятие «любовного томления», томительной страсти. Отсюда новый смысл стихотворения: «Мое платье не знает пределов смятенности своих узоров и цветов, — хоть и окрашено оно фиалками с равнины Касуга, а может быть даже именно поэтому. Так и сердце мое не знает пределов любовному томлению, вызванному все теми же фиалками с равнины Касуга, т. е. вами, молодые девушки».