Выбрать главу

Силин, уже давно почувствовавший к Варгину симпатию, теперь, после выказанной им смелости с продавцом, проникся особенным к нему уважением и в душе не мог не сознаться, что отец действительно хорошо сделал, настояв, чтобы Варгин шел с ним.

Общие непринужденность и веселье были завлекательны, и часто попадались сцены, которые не всегда можно встретить провинциалу даже в Петербурге.

Особенно показалось Силину смешным и понравилось, как какой-то мальчишка, должно быть, дворовый из балованной челяди богатого барского дома, форейтор или поваренок, отпущенный на балаганы для развлеченья, купил себе мороженого и дул на него, чтобы его согреть, часто перекладывая блюдце из одной озябшей руки в другую. Было довольно холодно. Мальчишка переминался с ноги на ногу, но все-таки ел мороженое, хотя это угощение на улице было вовсе не по сезону.

Варгин с Силиным зашли было в один из балаганов, но остались недовольны.

Возмущался тем, что они видели, главным образом Силин, находя это надувательством публики; Варгин же больше смеялся.

Надпись на огромном полотне у балагана гласила, что здесь знаменитый во всем мире Голиаф-Путифар-Фенимор покажет удивительную свою силу и в заключение съест в присутствии почтеннейшей публики живого человека.

Такая заманчивая надпись очень заинтересовала Силина, и он просил Варгина войти с ним.

Голиаф-Путифар-Фенимор оказался, действительно, ражим мужчиной, в красной рубахе, плисовых шароварах и наборных сапогах.

В доказательство своей силы он то одной, то двумя руками подымал довольно объемистые мешки, хотя неизвестно было, чем эти мешки были наполнены.

Потом на подмостки, где упражнялся Голиаф, вышел какой-то человек в шерстяном трико и стал биться с силачом на кулачки.

Публика, сейчас же окрестившая человека в трико «немцем», приняла сторону Голиафа в красной рубашке и, когда тот остался — довольно, впрочем, быстро — победителем, в полном удовольствии загоготала и захлопала в ладоши.

Наступил момент самого интересного, то есть того, как при публике Голиаф съест живого человека.

Дело оказалось довольно просто. Ражий детина обратился к публике и спросил, кто хочет быть съеденным, пусть выходит.

Очевидно, расчет был на то, что никто не рискнет на такой эксперимент.

Публика, действительно, сразу ошалела и притихла; потом кто-то фыркнул и раздались смешки.

— А ведь ловко, ребята! — послышалось сзади. — Ну-ка, выходи, кому жизнь надоела!

Но никто не двигался.

И вдруг из толпы раздался чей-то пискливый, охрипший голос:

— Я пойду!

И вперед протискался маленький, тщедушный человечек, с чисто русским курносым лицом, но в немецком обтрепанном платье мастерового.

XXXIV

Тщедушный мастеровой вышел, влез на подмостки и стал перед Голиафом.

Вид у него был отчаянный, жалкий, но никакого сочувствия к себе он не вызвал в публике, видимо, весело настроенной, потому что она желала веселиться за свои деньги.

— Эх, брат, паря! — послышалось замечание. — И есть в тебе нечего! Кожа да кости! Ты бы его, красная рубаха, подкормил, что ли!

Раздался взрыв смеха.

— Неужели он в самом деле его съест? — с некоторым ужасом спросил у Варгина Силин.

— А вот посмотрим! — ответил тот, следя не без любопытства за происходившей сценой.

Детина в красной рубахе как будто не ожидал появления перед собой человека, который желал быть съеденным. Он, видимо, замялся и не знал, что ему делать. Замешательство его сейчас же почувствовалось публикой, и она заревела:

— Что ж ты? Ешь, коли взялся! Надувать себя не позволим!.. Ешь… а не то деньги заплаченные назад подавай!

На лице Голиафа выразилось смятение, и он оглянулся в сторону, как бы ища там поддержки, потом вдруг осклабился и решительно проговорил:

— Ну, заворачивай рукав! С руки начну!

Мастеровой оробел, но рукав завернул.

Голиаф схватил его за руку, разинул рот и зычно произнес:

— Смотри! Есть, что ли?

Публика замерла.

— Ешь! — слабым голосом произнес мастеровой.

Силин хотел крикнуть, что не надо, но в это время Голиаф поднес руку мастерового и стиснул ее зубами.

Мастеровой, разумеется, завопил и заорал, что уже раздумал, чтобы его ели, и что уж больше ему этого не хочется.

Голиаф с радостью отпустил мастерового на волю.

Тем представление и кончилось.

Большинство осталось недовольным; говорили, что мастеровой вовсе не мастеровой, а певчий, выгнанный из хора за то, что спился и потерял голос, и что он вовсе не из публики, а нарочно нанят, чтобы выходить и надувать публику.

Особенно ретивые хотели даже бить, причем не ражего детину в красной рубахе, а именно певчего, но тот вовремя успел ускользнуть и исчезнуть.

У выхода балагана, на площади, ждала толпа народа, желавшего, прежде чем идти в балаган, навести справки о том, что там показывали, у лиц, побывавших уже там.

— Ну, что? Занятно? Стоит идти? — спрашивали ожидавшие у выходивших.

А выходившие, попавшиеся уже на удочку и раздосадованные, что были одурачены, в свою очередь, хотели одурачить других и потому отвечали:

— Еще бы не занятно! Живого человека ест!

— Да неужели так-таки и ест!

— Ест! Пойди посмотри!

И новая публика валила в балаган.

Добродушный Силин возмущался и говорил, что это — надувательство и что Петербург — прескверный город.

В этом Варгин соглашался с ним, но добавлял лишь, что все-таки в этом скверном городе живется довольно весело.

— Да какое же тут веселье? — начал было возражать Силин, но вдруг остановился, толкнул под руку Варгина и кивком показал ему вперед.

— Посмотрите! Вы видите?

— Где? Что? — начал спрашивать Варгин.

Но Силин схватил его за руку и тащил вперед, расталкивая перед собой толпу с такой силой, что, казалось, мог бы померяться ею с Голиафом, которого они только что видели.

Силин показывал Варгину на санки, ехавшие шагом в веренице других экипажей, гуськом вертевшихся вокруг колыхавшейся у балагана толпы.

Эти санки были старинные, по крайней мере времен Елизаветы Петровны, если не Петра Великого, голландские, на очень высоких полозьях, с подножкой, кузовом в виде лебединого тела, с поднятым распущенным хвостом, служившим спинкой, без козел, с высокой лебединой шеей спереди, заканчивавшейся резною головою птицы.

Санки были запряжены двумя белыми лошадьми, парой, и на одной из них сидел верхом кучер.

Но не занятные санки привлекли внимание Силина, а те или, вернее, та, которая была в них.

— Ведь это она! Она! — повторял он, таща Варгина и протискиваясь вперед.

Варгин и сам узнал девушку, сидевшую в санках.

Это была та самая девушка, которая освободила Силина из его заключения и которую Варгин видел в припадке у Августы Карловны.

— Да не может быть! — проговорил художник. — Ведь это же дочь Авакумова!

— Ну, так что же? — вне себя почти вопил Силин. — Чья бы она ни была дочь, но это она.

У Варгина, как у художника, был слишком хорошо наметанный глаз, чтобы он мог ошибиться и не узнать сразу красивое лицо, виденное им сравнительно недавно. Он должен был согласиться с Силиным, что это была действительно она.

Девушка сидела в санках в красной бархатной шубке и из красного же шелкового капора выглядывало ее красивое, бледное личико.

XXXV

Варгин узнал и сидевшего рядом с девушкой Степана Гавриловича Трофимова.

Чистенький, истовый, очень почтенный на вид, он был с нею и добродушно, весело оглядывался по сторонам, совсем по-хорошему, как будто был вполне безупречный, достойный полного уважения человек.