«Вот так, – сказал он себе и зажег новую сигарету. – Вот он, краткий и торопливый конспект твоей жизни. Непрожитой жизни. В этом конспекте нет почти ничего, кроме названий глав и параграфов. Тебе двадцать два года, и все эти годы ты чего-то ждал, и жила только какая-то часть тебя, и поэтому не получилось ничего цельного и законченного. Так, фрагменты. И вариации двух-трех простеньких тем... И что же теперь делать? Начинать все сначала? Но что, что начинать? Что я должен сделать, чтобы наконец-то почувствовать всю полноту жизни, превратить ее медленное течение в стремительный бег, стать полновластным хозяином своей судьбы? Таким, как Андрей?
Опять Андрей? Всюду он, безудержно рвущийся вперед... Но почему, почему мне не удается это?»
И на этот вопрос он не мог найти ответа.
Он вернулся домой и до ночи просидел на кухне, дожидаясь Андрея.
Андрей пришел только в половине первого, стал в дверях, жмурясь на яркий свет лампы, и долго протирал вспотевшие стекла очков.
Олег зажег газ, поставил чайник на плиту.
– Ну, – спросил он, – как погода?
– Погода? – Андрей пожал плечами. – Не знаю. Не заметил.
– А по-моему, отличная.
– Возможно, – согласился Андрей.
– Просто изумительный вечер... То есть ночь, хотел я сказать.
Андрей надел очки, посмотрел на него и ничего не сказал.
– И снег все еще идет, – продолжал Олег. – Наверно, много снегу, а?
– Спать хочется, – сказал Андрей.
– И фильм, вероятно, замечательный. Ведь хороший фильм, правда?
– Совершенно изумительная гадость. А впрочем, я плохо смотрел.
– А куда же ты смотрел?
Андрей ничего не ответил.
Олег снял чайник и повернулся к нему:
– Что будем делать?
– Спать, – сказал Андрей.
– А ты без бороды выглядишь лучше. Можно сказать, просто отлично выглядишь.
– Очень спать хочется, – сказал Андрей.
Олег выключил свет, в темноте пошел к постели, по дороге наткнулся на стул.
Андрей закурил и стал смотреть в окно.
Все еще шел снег.
Андрей выбросил окурок в форточку, в темноте добрался до своей постели и стал раздеваться. Олег лежал рядом, на раскладушке, отвернувшись к стене и натянув на голову одеяло.
– Послушай, – сказал Андрей.
Олег проворчал что-то невнятное.
– Все-таки давай поговорим, – сказал Андрей.
– Кто тебя просит объясняться? – едва сдерживая раздражение, спросил Олег.
– Ты.
Олег включил свет, сел на постели и закурил.
Андрей отыскал очки, приподнялся на локте.
– Слушай, друг ты мой липовый, – устало сказал Олег. – Не надо ничего объяснять и оправдываться – ты совсем не умеешь чувствовать себя виноватым. Не говори, что ты ничего не знал. Ты все отлично знал.
– Не все, – сказал Андрей, глядя прямо на него.
– Ну да, не все, – с горечью сказал Олег. – Ты знал, что я молниеносно умею познакомиться с девицей и через три-четыре месяца преспокойно оставить ее, чтобы приударить за другой. Еще бы – я же сам докладывал тебе о всех своих приключениях. А то, что у меня это серьезно, ты, разумеется, знать не мог – ведь до сих пор у меня было все так просто, мелко... Что ж, может быть, ты и прав. Только, ради бога, не надо говорить об этом. Тем более что Маша абсолютно равнодушна ко мне, в чем ты уже мог убедиться. Я для нее все равно что фонарный столб, за который можно ухватиться, переходя через грязную улицу. Так что пусть твоя совесть будет чиста. И давай не будем друг другу трепать нервы. Нам с тобой еще далеко шагать, и не стоит... – Олег оборвал себя, погасил сигарету и выключил свет.
– Может быть, мне уехать из Уфы? – спросил Андрей.
– Не будь дураком! Тем более что если я скажу – уезжай, ты все равно не уедешь.
– Все-таки...
– И все-таки иди ты к черту. Я хочу спать.
– Все-таки подумай.
– Не хочу думать, хочу спать, – сказал Олег.
20
Город не нравился мне. Я уже привык к московским улицам, к их шуму и тесноте, к грохоту поездов метро, скорой московской походочке, вечной спешке и нехватке времени, иная жизнь казалась мне непривычной и неестественной. Например, такая, как в этом декоративном, аккуратно подстриженном приморском городке, разбросанном по горам и холмам.
Был февраль, курортный сезон только начинался, но публики в санаториях оказалось предостаточно. И публика была явно не та. Она бестолково шумела с утра до вечера, ненужно суетилась по аллеям и скверам, чинно и скучно отдыхала на скамейках, горланила песни, стучала костяшками домино, танцевала под хрип радиолы, выплескивала анекдоты и беззлобную ругань. По вечерам публика валила к набережной, пила знаменитые массандровские мускаты, кормила крикливых чаек, осторожно приближалась к полосе прибоя и неловко пускалась наутек, если какая-нибудь не в меру нахальная волна покушалась на ее лакированные ботинки и плохо отглаженные брюки. Публика добросовестно бездельничала и старательно развлекалась.
Я предпочитал избегать ее. С утра уходил из санатория, по старым каменным лестницам с выщербленными ступенями спускался к морю и шел к своему утесу. Это была мрачная голая скала, доступная всем ветрам. До нее не так-то просто было добраться, но этим она и привлекла меня. Я каждый день приходил сюда, садился на холодные камни, думал и вспоминал.
Погода почти все дни стояла ненастная. С гор медленно сползали тяжелые пласты серых облаков, лениво растекались по склонам, цепляясь за вершины деревьев. Сквозь белесую мглу с трудом просвечивало бледное размытое солнце. Море, уставшее после зимних штормов, несильно билось в берега. И от этого хмурого неба и серого моря было особенно неспокойно и смутно. Хотелось увидеть настоящее яркое солнце. А больше всего хотелось увидеть Машу. Я думал о ней каждый день, с утра до вечера, думал с упорством, доводившим меня до отчаяния. Потому что мне не хотелось так много думать о ней.
Я пытался доказать себе, что это никому не нужно – ни мне, ни ей – и что из этого все равно ничего не выйдет. Пройдет немного времени, все это уляжется, чудесное видение померкнет и только иногда будет вспоминаться как что-то необыкновенное и радостное. А пока надо не думать о ней. И надо работать, работать... Доказать себе все это не стоило никакого труда, но, просыпаясь по утрам, я сразу вспоминал о Маше и засыпал с мыслями о ней. И работать я не мог. Я все еще был болен – по ночам не спалось, я пытался сладить с головной болью, но это плохо удавалось. Я выходил на веранду, курил, прислушивался к шуму недалекого моря и думал. Думал о Маше...
Впрочем, заниматься все равно было нечем. Еще из Москвы я вез несколько книг – на месяц в Ялте мне их вполне хватило бы, – но перед отъездом Олег и Таня произвели ревизию моего чемодана, выкинули эти книги и вместо них подбросили фотоаппарат и два томика стихов – Гейне и Леконта де Лиля. Первые дни я ходил по берегу и фотографировал все, что попадалось на глаза – чаек, рыбацкие сейнеры, горы и море... Потом кончилась пленка, да мне и надоело снимать.
А потом я набрел на этот утес...
И вот я каждый день прихожу сюда, сажусь на холодные камни, гляжу в свинцово-тяжелую даль моря, слушаю, как шумят подо мной волны и поет ветер, цепляясь за острые края утеса, и думаю. Думаю о Маше...
Я помню все наши встречи, каждое ее слово, каждое движение, каждый взгляд ее глаз. Когда я думаю о ней, все становится другим... Я счастлив, счастлив только оттого, что где-то далеко, за метелями и вьюгами, среди сугробов стоит дом, в котором живет девушка, и я могу думать о ней, вспоминать ее глаза, ее улыбку – чуть смущенную, еле заметный аромат волос, когда она, поскользнувшись, склоняется ко мне и опирается на меня; я счастлив, вспоминая это прикосновение, и то, как тихо падал снег на ее плечи и волосы и как она пристально рассматривала крупные снежинки, медленно таявшие у нее на ладони. Я счастлив, вспоминая ее голос – чуть глуховатый, казавшийся спокойным и в то же время трепетный и взволнованный. И появляется лишь одно желание – оно захватывает меня, властно подавляет все остальное, и становится трудно дышать, и никак не уймешь сердце – оно сильно бьется, наполненное радостью и тревогой. Заглянуть в глубину ее глаз, услышать ее голос, от звуков которого в душе подымутся бесконечные волны любви и нежности. Увидеть ее, иначе жизнь станет бессмысленной и невозможной. Ведь это так просто – надо собраться и уехать.