— Фамилию не помните?
— Павел Чичков, слышал о нем?
— Павлик? Еще бы! Инструктор мой, командир, так мы же вместе с ним прилетали.
— Вот как! Извини, не узнал. Выходит, тоже родные.
В землянку вошла Феня. Ее, по-видимому, нисколько не утомила дорога. Будто после спокойного сна и холодного душа, она выглядела свежей и бодрой. Волосы ее аккуратно расчесаны, собраны на затылке гребенкой, на плечах нарядная, легкая, как дым, косынка.
Она поставила на стол большую, клубящуюся паром миску полевой каши, нарезала хлеб, вытерла полотенцем кружки.
— Кажется все, Федор Сергеевич, — взглянула она на Коржа, — мои обязанности выполнены.
— Посиди с нами, Феня, вместе поужинаем, — предложил Федор Сергеевич, заметив, с какой неохотой направилась она к выходу.
— Ужинать не хочу, а посидеть — с удовольствием, — живо откликнулась Феня и, отогнув край постели, присела на угол кровати, в тень.
Федор Сергеевич открыл дверь землянки и крикнул в темноту:
— Сысоич! В чем там задержка?
Ответных слов Сокол не разобрал.
Через минуту в землянку ввалились три партизана. Сысоичем оказался тот сухопарый старичок перевозчик, с которым только что познакомился Сокол. Разгладив реденькую, будто выщипанную, белую бородку-клинышек, Сысоич протянул Соколу небольшую вялую руку.
— Теперь познакомимся по правилам. Сысоич… Заведующий хозяйством отряда.
Второй вошедший с Сысоичем партизан, большелобый и крепкий мужчина, пожелав всем доброго вечера, сразу подошел к хозяину и, время от времени бросая осторожный взгляд на присутствующих, стал что-то докладывать ему вполголоса. Выгоревший китель с черной окантовкой, сохранивший темные следы петлиц, выдавал в нем бывшего военного. Позднее Сокол узнал, что это был начальник штаба отряда Сомов.
Третьей оказалась седая женщина с орденом Ленина на впалой груди.
— Любовь Митрофановна Бахтина,— окидывая подслеповатыми глазами Сокола, проговорила она, здороваясь.
— Секретарь партийной организации,— добавила за нее Феня. — Федор Сергеевич командир, а ее вроде бы комиссаром в отряде избрали.
— И ты здесь, Фенечка, — ласково улыбнулась женщина. — Глаза мои в этом подземном мире совсем уж сносились. У лампы еще кое-что различаю, ну, а дальше поводыря надо — туман.
Любовь Митрофановна, сощурившись, огляделась.
— С остальными, кажется, виделась. Ты чего же, Федор, за стол не сажаешь? Зазвал гостей да и забыл про них… А где же стулья, Сысоич, садиться куда прикажешь?
Сысоич суетливо просеменил к столу и, поставив на него новенький немецкий термос, поспешил на улицу. Один за другим он вкатил в землянку корявые чурки.
— Вот вам, гостюшки, мебель, усаживайтесь, кому как по нраву придется.
От первого же стакана шнапса Сокол захмелел. Партизаны наперебой стали расспрашивать его о Москве, о продвижении фронта, о том, каким чудом уцелел он в горящей машине.
Сокол начал об одном, не закончив, перешел на другое, спутался, стал задавать вопросы сам и, окончательно потеряв нить беседы, растерянно посмотрел на Феню. Прилив бодрости быстро перешел в состояние сонливости, слабости.
— Что же ты за летун, когда пьешь, как курица,— укорил Сокола Сысоич, настойчиво предлагая ему еще стакан шнапса.
Виктор заморгал отяжелевшими веками и, хватаясь за край стола, стал сбивчиво оправдываться:
— Какой я летун, штурман, говорю тебе. Считают — глаза самолета, а по-моему, Сысоич, пассажир, да и только. Есть у нас летчик, командир ваш его вспоминал, Павел Чичков, один земной шар облетит, без экипажа. А-а-а, ты про водку? Нельзя, понимаешь… Комиссар сказал: алкоголь для летчика — все равно, что чахотка, несовместим. Пил я, ну как же, конечно. Помнишь, за орден, Феня, в полку?
Феня отрицательно покачала головой. «Путает меня с какой-то другой», — невольно обиделась она.
Сокол не унимался.
— Я, Сысоич, должно быть, в рубашке родился. Как уцелел, сам удивляюсь! Ребята какие со мной были! Эх, я бы сгорел — не беда. А у них отцы, матери, дети, у командира жена. Их ждут, Сысоич, сколько слез будет, горя, У меня вот матери нет, плакать не научила, плохо это, а может, и душа деревянная. Ребята сгорели, друзья… Машина видал, как пылала? Не видал? Жалко. Всех жалко: и друзей, и машину, осиротел я, Сысоич. Давай-ка еще по стакану. Эх, черт, опьянел рано. В голове будто пропеллер ревет. Дудки, неправда, не сдамся, свое все равно выпью.
— Голоден он, Федор Сергеевич, — пояснила Феня. — Три ночи не спал… Друзья в самолете сгорели, сам еле от смерти ушел. Его бы спать уложить… Измучился, бедный. Куда мы его положим, товарищи?