— Коновал! — дико закричал летчик.
— Я хирург! — мягко укладывал врач на подушку голову Волкова. — Я уже третьи сутки держу скальпель в руках. Тысячи раненых очереди ждут… Мужайтесь, забудьте о боли.
— Простите,— вымолвил Волков. — Не я это вам… Боль проклятая.
В беспамятстве флаг-штурман звал какую-то Таню, срывающимся голосом говорил ей о первой любви… Я подумал, что тоже могу выдать свои сердечные тайны, и заранее решил, снимать гипс без наркоза. Хрупкая девушка в халатике с красными пятнами, протирая глаза, встала со стула. Я подозвал ее.
— Миленькая, давайте поможем хирургу.
— А как? — заинтересовалась она.
— Принесите острые ножнички.
Через минуту она протянула их мне. Мы вместе, морщась, словно больно было не только мне, а обоим, освобождали из плена волос и гипса трижды проклятую мной левую ногу.
В палату меня внесли одновременно с Волковым.
— Ну что, подремонтировали малость? — пытался улыбнуться флаг-штурман.
Тот, кто лежал в госпитале, хорошо знает, как томительно-однообразно тянется здесь цепочка дней.
В гостях у нас с Волковым побывали командир и комиссар полка. Они принесли кучу фруктов, рассказали о роковых для наших друзей вылетах. Из последнего ни один не вернулся, в том числе и Ященко. В моей голове роились противоречивые мысли. Временами я осуждал своего командира, но чаще всего оправдывал, возводил до героя. Не щадя нас, он прежде всего не щадил и себя. А коль неизбежна драка, кто-то все равно должен начинать ее первый. Значит, Ященко прав. На самые рискованные и опасные задания он просился раньше других.
…У одного из раненых где-то под черепной оболочкой блуждали два осколка. Когда он немного приходил в себя, кричал так надрывно, что в палате никто не мог заснуть и на минуту.
— Убейте, убейте! Сжальтесь, ребята!
Другой чубатый богатырь с поврежденным пулею позвоночником висел под потолком в проходе между кроватями. Его тяжелый взгляд был прицельно направлен прямо в меня, а я не знал, как от него укрыться. Этот летчик надеялся выжить и даже летать. Дьявольское упорство и мужество! Он никогда не стонал, не жаловался, ничего не просил. Засыпал он мучительно тяжело, ненадолго и чаще тогда, когда выпивал стопку спирта. Сознаюсь, грешен: незаметно я снимал у сестры с подноса всегда по два стакана и, когда кончалась раздача, карабкался по стремянке к летчику. Я вливал ему в рот «лекарство», и он благодарил меня легким взмахом черных ресниц. Позднее, когда его, закованного в гипс, сняли, наконец, с потолка, он уговаривал сестру потеснить раненых, чтобы его кровать поставили рядом с моей.
Как-то в палату в накинутой на голое тело простыне зашел подполковник Кубасов.
— Извините, ребята, — садясь на табуретку, сказал он. — Пока женщин нет, я сброшу этот гадкий наряд.
Его плечи, грудь и спина показались мне сплошной гноящейся язвой.
— Самолет сгорел от головы до самого хвостика, а я только немного поджарился. Ожог первой степени… Лежу через палату, у лестницы. Да нет —только сижу или по коридору болтаюсь, как маятник, лежать пока моченьки нет.
С Кубасовым мы земляки, воронежские, оба холостяки.
— Вот шкуру подлатаем маленько, немцев добьем и вместе домой, жениться! Верно, земляк?
Я отвечаю ему улыбкой: «Вот у кого уверенности подзанять следует».
— А знаешь, Волков, — продолжает наш командир, — какие у нас девчата отменные? Бровкою поведет этакая прелестница, и все… На край света за ней убежишь.
Кубасов, морщась, набросил простыню.
— Ваша белокрылая голубка влетела, — кивнул он на сестру. —Ну, давайте, братва, побыстрей выздоравливайте, в полку нас на руках носить обещают. Как реликвии.
— Радуйтесь, мелкий воришка, — обратилась ко мне сестра. — В комнате свиданий вас ожидают…
— А почему вдруг воришка, сестрица?
— Знаю я, замечала, как стаканы тащите, только конфузить вас не хотелось.
— А кто меня спрашивает?
— Пока что секрет. Сами увидите.
В комнате свиданий чисто и уютно, как в горнице у хорошей хозяйки. В прохладном полумраке вырисовываются круглый с бархатной скатертью столик, крытые таким же материалом ажурные стулья, диван, завешенное шторой окно. В вазе красные, желтые и белые астры.
— Дашенька, ты? — в удивлении замер я у дверей. — Вот так обрадовала! Какими судьбами? Надолго?
Еще в Обояни я узнал, что Дашенька Ломова для меня теперь вторая родная сестра. До предела обескровленному в воздухе, она вернула мне жизнь, из вены в вену отдала свою кровь. Видимо, из старой литературы, а может, и от родителей она впитала в себя романтизм прошлых лет: прятала от подруг свой альбомчик и дневничок, писала втайне стихи, бросала в Быстринку венок из цветов. И вот она стоит рядом со мной: свежая и упругая, как весенняя почка, гибкий девичий стан схвачен широким армейским ремнем, из плена грубой шинели вырывается, но не может вырваться высокая грудь.