«Власть остается на своих местах до отхода регулярных частей…»
Прошедшие два дня они эвакуировали старшеклассников своей филипповской школы, и эти два дня в ушах непрерывно стоял плач, женские причитания и паровозные гудки; и Скворцов и Лида падали с ног от усталости и очень сблизились в два дня.
А раньше он даже считал Лиду суховатой, и вот сейчас она уезжает, а он возвращается в Филипповку.
«Власть остается на своих местах до отхода регулярных частей…»
«Секретарь сельсовета… Ну и что? Это же не танк и не орудие. Да и какой он секретарь — Владимир Степанович Скворцов? Он — учитель, белобилетчик, и все потому, что его угораздило свалиться с ракиты еще мальчишкой…»
Лида так и не оглянулась, он шевельнул пальцами, пальцы были как деревянные. Он еще постоял и пошел обратно, загребая носками сапог сухую пыль. Получасом позже он был уже далеко в поле, пошел прямиком и за поворотом на Филипповку сразу же оказался в огромном стаде коров, куда он ни глядел — волнистая рябь пегих, белых, бурых, черных спин, рога, хвосты, уши, опавшие бока, рев и сап. Коровы жались друг к другу, обходя его стороной, поднимая густую пыль, вместе со стадом на него надвинулось душное горячее марево, лицо и грудь сразу взмокли.
— Дела, поглядишь… — пробормотал он, растерянно оглядываясь, отыскивая, в какую сторону выбраться. — Откуда их нанесло?
Он угрожающе махнул рукой, закричал на тупорогую бычью морду, лезшую прямо на него, и встревоженно поднял голову: в густом реве стада он услышал далекий, прерывистый гул самолетов. За пылью ничего не было видно, мимо него верхом на корове проехал сухонький старичок с длинной трубкой в зубах, — Владимир протер глаза, изумленно поглядел ему вслед. Гул накрыл неожиданно, и Владимир бросился в сторону от дороги в поле, упал ничком под первый крестец и сжал голову руками — он еще не мог привыкнуть к дикому реву неба. Это длилось всего несколько секунд. Он поднял голову. Самолеты шли низко, по полю мчались их огромные тени, один из них черно мелькнул по солнцу, и сразу же стали рваться бомбы. Они рвались в самой середине стада, с раздирающим уши грохотом. Коровы, высоко задирая головы, мчались по полю, а самолеты уже заходили опять, и опять рвались бомбы, и коротко стучали пулеметы, и потом уши у Владимира словно заткнуло плотной сухой пробкой, и он подумал о Лиде, перед ним мелькнул ее серый жакет. Он, пошатываясь, встал и никак не мог понять, что вокруг происходит и где он, и долго мотал головой, стараясь освободиться от непривычной давящей тишины в ушах. «Фу, черт!» — выругался он, когда из ушей словно потекла тяжелая тишина и опять донесся рев, грохот и треск. Он оторопело попятился: прямо на него скачками неслась красная, с рогами вразлет, корова. Корова вкопанно, с маху остановилась перед ним, шумно пахнула ему в лицо горячим воздухом и метнулась дальше, отставив хвост. Он оглянулся и увидел сухого старика, с трубкой в зубах, которого видел совсем недавно верхом на корове. Старик сидел, опершись о землю обеими руками.
Владимир наклонился к нему, молча разглядывая его мягкие кожаные сапоги, матерчатые штаны на тонких старческих ляжках, вздрагивающие темные щеки, низкий лоб и маленькие, еще бессмысленные глаза. И обкуренную трубку в зубах.
Владимир сел на колкое жнивье и засмеялся, неловко закидывая голову назад. Трубка в зубах у маленького старика зашевелилась, он поднял руку, взял трубку, поморгал и спросил:
— Ты чего?
Новый приступ смеха заставил старика заерзать:
— Тю-тю! Ты чего, родимчик схватил? Холера ты, холера! — ругался старик, оглядываясь по сторонам и ища глазами. За спиной у него болтался холщовый мешок с большим, перегнутым вдвое хохолком. — Зорька! Зорька! Зорька! Ах, чтоб тебя заненастило!
— Ты кого зовешь? — спросил Владимир, и старик на минуту умолк, посмотрел на Владимира и зло сплюнул:
— А тебе что? Ее, проклятую, на чем я теперь поеду? У меня ноги порченые, двух верст не ушагаю. Зорька! Зорька! Зорька! Ах, дура-корова, сколько с ней мучился, пока приспособил! — Он, кряхтя, поднялся.
— Вы откуда, отец?
— Гомельщане, переверни тебя в три погибели! — Старик покосился на небо. — Силен, вражья душа! Как ястреб на курочку — хап, хап! Месяц целый долбит и долбит, мы туды, и он туды, мы сюды, и он сюды.
Старик шагнул к Владимиру, остановился над ним.
— Так-то нас учить, милый. Он долбит, а ты сидишь ржешь. Дурак, чего ржешь жеребцом?
— Я?
— То оно и есть — ты. — Старик рассерженно обдернул на себе рубаху.
— Так на корове…
Старик отвернулся, он не желал больше терять времени, сунул в зубы трубку и вприпрыжку кинулся, куда-то в сторону.
Солнце садилось, и над полями и дорогами начинало гаснуть небо, из оврагов и канав сочились легкие сумерки, и оттуда, где была станция, донесся короткий гудок паровоза.
— Ну, что, проводил? Все в порядке?
— Не знаю. Ночью должны отправить. Чего мы-то сидим?
— Армия пойдет, и мы пойдем.
— А успеем?
— Народ не бросишь, Владимир Степанович. Вот и мне пришлось на старости лет в начальстве походить.
— Вчера Киевским шляхом всю ночь войска шли.
— У нас беженцы опять. Все село забито, хоть разорвись, — детишек кое-как разместили, взрослые во дворах, в сараях.
— Пока ночи теплые, ничего.
На завалинке у избы Егора Ивановича Родина сухо, кусты сирени совсем закрыли окна. В той стороне, откуда должна была взойти луна, небо засветилось, и тень от избы взгорбилась далеко на дороге. Безветренно, запах дыма тянет со всех концов — беженцы варят похлебку, устали за долгий тяжелый день, голодные ребятишки никак не могут угомониться.
— Страдает народ, — сказал Егор Иванович, прислушиваясь. — А уж чем детишки-то виноваты? Вот Юрка, шельмец, ушел к тетке в Черный Лог. Не хочу его оставлять; скоро шестнадцать парню. Завтра должен вернуться. А лошадь с телегой у меня во дворе — держу на всякий случай.
— Четыре ноги, одна голова… Далеко ускачем.
Становилось прохладнее, Егор Иванович курил, и махорка в самокрутке горела с легким треском. На улицах села слышался говор, огней не видно — запрещено, да и боялись: сверху то и дело слышится гул, иногда можно различить в ясном звездном небе темные скользкие тени самолетов.
Кто-то из мальчишек, задыхаясь от бега, неожиданно вывернувшись, влетает на крыльцо:
— Дядя Егор! Дядя Егор! Наши войска опять пошли. Страсть. Шляхом идут!
Егор Иванович, докуривая, еще раз затянулся, разглядывая мальчишку, чесавшего от волнения одну ногу другой.
— Это ты, Митек? Так что там?
— Войска, говорю, пошли.
— А, ну ладно, ступай. Тебе спать давно надо. Войско войском, а тебе спать надо. Ступай.
Мальчишка сошел с крыльца, сделал несколько степенных шагов и сорвался в бег, исчез в темноте.
Егор Иванович похлопал себя по карманам, ища спички.
— Давай тащи свое барахло ко мне, — сказал он наконец. — Дождемся зорьки, двинемся. Пойдем посмотрим, — предложил он и первый сошел с крыльца, ступени под ним прогибались, поскрипывали.
Встревоженное село гудело из края в край, хлопали двери, люди стояли толпами, бабы переговаривались через улицу. Беженцы возились у своих телег, машин и тележек, плакали дети, кто-то кого-то потерял и, разыскивая, бегал по селу. Слышался взволнованный женский голос: «Маруся! Марусенька! Маруся!» Ржала лошадь, из-за огородов доносился тяжелый и плотный шум движения большой массы людей, машин, конных обозов, резко и методично, с ровными интервалами пронзительно скрипело тележное колесо. Пахло горелым углем и дымом, знакомое село с улицей, заставленной подводами и грузовиками, с встревоженно движущимися тенями людей, с настойчивым шумом движения, доносившегося со шляха за огородами, вызывало щемящее чувство зыбкости, обреченности и заброшенности. Звезды над селом высыпали крупно. Егор Иванович поглядел на них, задрав голову, и сказал:
— Пойдем, Владимир Степанович, на огороды, надо самим увериться.
Они перелезли через изгородь, прошли по грядкам огурцов и помидоров, потом по картофельной меже к концу огорода, перелезли еще через одну изгородь и вышли на гусиный выгон. Выеденная, выщипанная птицей земля, с жесткой, совсем короткой травой твердо шла под ноги, была непривычно матовой от обильно упавшей росы. За выгоном, за глубокой канавой начинались темные конопляники.