— Игнат, — позвала она, и он не сразу, неохотно отозвался:
— Ну, чего?
— Ты вот, Игнат, сразу не рычи. Бросил бы ты это, говорю, дело. Ей-бо. Игнат, брось, чует мое сердце, беда будет…
— Не лезь не в свое дело, — сердито отозвался Игнат Жук, тяжело двигая свое крепкое жилистое тело по лавке. — Сейчас не время про политику рассуждать. Придет время — порассуждаем. Вот что я тебе скажу, Пелагея, ты пока ко мне не лезь. Не до того сейчас. Ложись спать, а я пошел, — сказал Игнат Жук, сдерживая в себе тяжело ворохнувшийся безрассудный гнев.
Он залез в полушубок и, не застегиваясь, взял винтовку, подсумок с тремя гранатами в рубашках.
— Двери закрой, — бросил он и вышел, буркнув неразборчиво «спи, ложись». Постояв в сенях, послушав, он рывком и бесшумно выдвинул засов и толчком распахнул дверь. Было ветрено, темно, луна всходила после полуночи. Он дождался, пока жена вышла закрыть дверь, и осторожно шагнул в темень двора, сзади жена всхлипнула и лязгнул засов.
Он прошел к лугу, подошвы привычно нащупывали малейшую неровность на земле, в сарае шумно вздохнула корова, пережевывая жвачку, оттуда несло теплым навозом.
Он свернул за угол сарая к стогу и сразу пригнулся от тяжелого удара в затылок; стараясь удержаться на ногах, слепо рванулся в сторону, ничего не видя и не соображая от тяжести в голове. И сразу ему ткнулось что-то в губы, и стало душно, на него сверху, с головы, накинули крепкий мешок и стянули на уровне локтей тугой петлей, и тут тяжесть в голове уменьшилась, и он сразу понял, что все кончено. Его куда-то вели, и долго; он шел, вслепую спотыкаясь и задыхаясь от пыльного, плотного мешка, и по лицу тек едучий мужичий пот; от ярости, ненависти и бессилия у него дрожало в животе; он не слышал ни голосов, ни шагов, если он пробовал приостановиться, его сильно дергали спереди за веревку, туго стянутую вокруг пояса чуть ниже локтей, да еще и подталкивали грубо сзади.
Когда его остановили и, связав руки сзади, сдернули с головы мешок, он почти не мог стоять на ногах, он едва не задохнулся под плотным мешком. Ему выдавили кляп изо рта, кусок туго смотанной мешковины, и тут зажегся какой-то огарок, и он увидел перед собой лицо Митрохина и от неожиданности икнул. Он огляделся, шестеро, сразу сосчитал он, и сразу понял, что его привели в старый ветряк в версте или чуть больше за деревней; сюда он еще мальчишкой привозил с отцом молоть, но теперь все было разбито, и уцелели лишь стены да жернова, и сильно пахло мышами. Полуразбитые мучные лари темнели в стороне как провалы; от ветра, ходившего по старой мельнице, пламя, тоненькое, слабое, все время гнулось.
Игнат Жук повернулся всем туловищем к Митрохину:
— Июда ты, оказывается, Митрохин, самая настоящая июда.
— Хватит, — раздался женский сильный голос, незнакомый Жуку, и из темноты вышагнула высокая и тонкая фигура в платке. — Игнат Афанасьевич Жук, староста деревни Дубовица, партизанский трибунал за измену Родине и за издевательства над советскими людьми, своими земляками, приговорил вас к смерти. Приговор привести в исполнение.
Женщина поглядела прямо в глаза Игнату Жуку и отступила опять в темноту.
— Не признаю я ваш трибунал, — неожиданно хрипло сказал Жук, шевеля от сырости плечами. — Нету тут правды, ни в чем я не виноват. Жизню свою спасал, вот и пришел из окружения. Не меня, так кого-нибудь еще в старосты поставили. Кого я казнил своими руками или еще что, ну кого? Ты скажи, Митрохин, ты со мной с самого начала…
Чем больше говорил Игнат Жук, тем больше верил сам в свою невиновность, а Вера Глушова (это она произнесла приговор) старалась не слышать его голос, ей было тягостно, неприятно, хотя она понимала необходимость такой жестокости, ведь, по сути дела, она, а не кто другой, приговаривает какого-никакого, а человека к смерти, и ничего она об этом человеке не знает сама, а все с чужих слов, а судит лично.