— Здравствуй, папа.
— Здравствуй, Верушка, — ответил он, неожиданно для себя называя ее далеким, детским именем, и у нее на мгновение округлились глаза, последнее время воспаленные и отчужденные.
— Здравствуй, папа, — повторила она, уже отходя от него, и у него не хватило смелости остановить ее и прижать головой к груди, как когда-то в минуты ее безутешных детских огорчений и обид.
— Вот что, дочка, давно я с тобою поговорить хочу…
— О чем?
— О чем, о чем! — стараясь быть спокойным, сказал он. — Слушай вот, что все-таки происходит? Почему ты так ко мне относишься?
— Как?
— Ну как… Ну, вроде меня нет, и я не существую… Но я-то есть, ведь есть!
— Да что ты, папа… Тебе кажется… Просто…
Она заколебалась, и Глушов подался к ней.
— Просто мне не повезло, папа, — сказала она.
— В чем же тебе не повезло?
— Ты этого не поймешь, словно меня ограбили. Я так хотела ребенка. А теперь…
— Не надо, — попросил он, едва не сказав, что это к лучшему, но вовремя сдержался; он понял, что обидел бы ее смертельно; как было хорошо, когда она была девочкой и все сложности и беды не поднимались выше отметки в школьном табеле.
— Знаешь, Верушка, тебе еще жить сто лет, все будет, поверь своему старому отцу, а сейчас все-таки возьми себя в руки, — попросил Глушов. — Вон и Николай волнуется, нельзя же так, ей-богу.
— А что я делаю? — пожала Вера плечами. — Ничего особенного я не делаю… Как все, так и я.
— Понимаешь, ты брось, брось, — сказал быстро Глушов. — У тебя на лице такая обреченность, словно ты давно на том свете. Такой человек на войне гибнет в первую очередь, вот что я тебе хочу сказать.
— Ну и пусть! Слушай, папа, — спохватилась она в ответ на его протестующее движение, — война тоже жизнь. Ну, ты меня пойми… — добавила она беспомощно, никак не приходили нужные слова, и разговор этот бессмысленный, они сидят, как чужие, и им тяжело друг от друга.
Вера взглянула искоса на отца, за последнее время отец помолодел, подтянулся.
— Ты совсем молодой, папка, — сказала она искренне, и Глушов смутился.
— Ну, молодой… Мне, дочка, сорок шестой достукивает.
— Осенью, двадцать четвертого ноября, — вспомнила она. — Ну, почему ты родился не в январе? На целый год считался бы моложе. Просто обидно.
Это была старая тема их разговоров, он старательно ее поддерживал, хотя хотел сказать совсем другое. Он хотел сказать, чтобы она не так сильно выказывала на людях свое горе, всем сейчас трудно, и нельзя носиться с одной своей бедой, как она ни велика.
— Когда уходите? — Глушов поправил Вере отогнувшийся воротник. Вера знала, что отцу известны и день и час.
— Завтра, с рассветом, папа. К вечеру выйдем к Верховскому лесозаводу. Мы, папа, с Лопуховой вдвоем идем.
— Будьте осторожнее. Зона очень опасная.
— Я знаю, папа. Павла там проходила уже два раза.
— Прежде всего для нас и опасны старые тропы…
Вере нужно было идти, собираться, получить еще инструктаж у Кузина, но отец опять удержал:
— Зона очень опасная. Там в деревнях много немцев, конечно, в основном строители, но не может быть, чтобы среди них не работало ГФП[1]… Самое опасное на вашем пути — Покровский район. Нашим за последнее время туда удалось проникнуть только однажды. Вы хорошо изучили все неудачи?
— С нами проводили инструктаж Трофимов, Кузин. Несколько раз. Из этого мы уже сами поняли, чего можно ждать. Слушай, папа, кто все-таки такой Батурин?
Глушов, не отводя взгляда, моргнул.
— Я знаю то же, что и ты. Меня волнует все-таки… Почему должна идти ты?
— А почему другой? — нетерпеливо перебила Вера. — Все-таки я говорю по-немецки, это тоже может пригодиться.
— Ты меня не так поняла, — сказал Глушов. — После того, что с тобой было, ну… после твоей болезни…
Она шагнула к нему, обняла и ткнулась ему губами в щеку.
— Вера, Вера, — сказал он, наконец, то главное, о чем давно хотел сказать. — Ты же смотри, береги себя, я ведь тогда совсем один останусь… Ну, хорошо, хорошо, иди, иди… Ты лучше подумай, Веруша, о своем Николае. Если с тобой что…
— Перестань! — неожиданно резко оборвала она. — Ты всегда отыскиваешь у человека самое больное, цепляешь за крючок, чтобы по-своему повернуть, — увидев его лицо, она замолчала и не сразу попросила: — Папа, ну, прости, сама не знаю, что говорю. Папка!
Он стоял бледный, с поджатыми губами, и старался не глядеть на нее.
— Ты меня прости, папка, — я злая стала. — Она помялась. — Говорят, немцы к Волге вышли, Сталинград взяли. Если они к Уралу прорвутся, наверное, конец. И знаешь, говорят, что наши это скрывают. Может, что известно, папа?
— Фашистская демагогия, вот что известно. Чистейшей воды. У нас сводки каждый вечер Соколкин принимает. Бои идут в Сталинграде, дочка, не дальше, это еще не значит, что Сталинград взят. Черта с два!
Он был рад перемене разговора и говорил сейчас громче обычного, она зацепила в нем то, что он знал за собой и с чем старался бороться в себе: этакое стремление знать о человеке все, все, до последней черточки, а для какого черта? Именно, для какого черта? На всякий случай. Не всегда удавалось задавить в себе это, Вера тут права. Но ведь не по отношению к собственной дочери, какая чушь!
Он ничего не сказал о приказе, полученном на днях через подпольный обком, где требовалось во что бы то ни стало усилить борьбу в тылу врага, что положение на фронте складывается тяжелое и наступил один из тех моментов, когда на карту поставлено все и с той и с другой стороны. Вот уже третий месяц носится в воздухе это слово «Сталинград», немцы три или четыре раза сообщали об его взятии и развернули в то же время грандиозное строительство укреплений здесь, в глубоком тылу, по правому берегу Ржаны, согнали все трудоспособное население окрестных сел и городов.
Глушов глядел на дочь и думал, что вот пойдут они, две женщины, и будут там работать на строительстве укреплений и попытаются связаться с русскими инженерами, если они там есть, или прорабами и через них как-то раздобыть планы хотя бы отдельных районов, а может, если повезет… Но может ведь и не повезти. Можно не понравиться конвоиру или чересчур приглянуться ему… Нет, лучше об этом не думать.
После ее ухода он долго сидел один. В конце концов у каждого свои методы в жизни и в работе. Плохо, что он сразу ей не ответил. Все это чушь, что он выискивает какие-то слабости. Ничего он не выискивает, просто он давно уже привык, что люди шли к нему со своими бедами и горестями и просили помочь; от радости к нему, партийному работнику, редко приходили. И разве он не помогал? Помогал. А потом, что ж, потом он и сам стал замечать, что в человеке не ладно. И не для того, чтобы сделать по-своему, а чтобы сам этот человек не сделал ложного шага. Вот скверная девчонка, как она его наизнанку, а с виду тихоня, губки бантиком, недаром ее Батурин да и Кузин приметили. Он пытался уверить себя, что все это ерунда, что Вера ляпнула это «зацепиться за больное» по случайности, и, однако, знал, что это будет его мучить теперь и он будет думать и думать. Пожалуй, раньше он не обратил бы внимания на слова дочери, сказанные с непонятным раздражением, а сейчас он пытался опровергнуть их даже наедине с собой, и значит, и в самом деле была основа, чтобы опровергать. Глушов окончательно расстроился и запутался от обиды на дочь и на ее жестокость: даже если бы было что, она могла бы и промолчать, не высказываться. У каждого можно отыскать такие или примерно такие мелочи, а суть в ином, в той пользе, что каждый в отдельности вносит в общее дело.
Все семнадцать человек чинно сидели вдоль стен в красном уголке — в просторной, с двумя рядами опор из дуба землянке; Глушов поздоровался с ними, и они вразнобой, по-разному ответили, а трое посередине привстали, неловко сжимая шапки в руках.
— Садитесь, товарищи, — сказал Глушов, подходя к столу и внимательно всматриваясь в лица новеньких. И, раздумывая, с чего бы начать ставшей обычной беседу, сегодня, после разговора с Верой, он никак не мог собраться и все оттягивал. Расстегнул верхний крючок стеганки, внимательно еще раз просмотрел список прибывших в отряд, останавливаясь дольше на некоторых необычных для местности фамилиях. «Маковкин», «Воздвижников», один из деревни Калинницы, второй родом из Ржанска, по профессии кочегар; Глушов, хотя и знал, что всех новых закрыто проверяет особый отдел, про себя отметил необходимость поговорить с кочегаром отдельно и не забыть сказать Трофимову о возникших сомнениях. День подходил к концу, в землянке начинал копиться тяжелый осенний сумрак к ночи. Так же неторопливо, как и все, что он делал, Глушов зажег семилинейную лампу, со слегка надтреснутым вверху стеклом — стекло берегли, их было мало в отряде.