Выбрать главу

Отпустив всех, Глушов достал тетрадь — потрепанную, в прочном кожаном переплете, переплет сделал по его просьбе шорник. В тетрадь Глушов заносил сведения об отряде, о его составе, о трудных боях, своего рода дневник, летопись. Он коротко записал свои впечатления от рассказа Прозорова и о нем самом; дополнил специальный раздел «Преступления немецких оккупантов на земле Ржанщины» и стал просматривать графы социального состава отряда. Здесь мало что менялось: колхозников, людей крестьянского происхождения в отряде всегда насчитывалось не менее двух третей, остальные рабочие и служащие. Национальный состав отряда не был пестр — основа русские, треть белорусов и украинцев, два поляка, пятеро латышей, грузин — повар, пятнадцать татар и четыре еврея. Женщин — одиннадцать, остальные мужчины.

Солярка в лампе, кажется, догорела, огонек мигал, задыхался, а Глушов, уже ничего не видя, все смотрел в тетрадь и думал. Оказывается, легче всего распределить людей в различные графы по соцпроисхождению, по полу и национальности, в последние годы служебной деятельности это проходило мимо, не задевая внимания и сердца. Проклятая гонка, в параграфах и отчетах бежали дни, не на что оглянуться. А как разнести по графам жизнь рыжего Прозорова? С какой мерой подойти к нему? И в чем лично его, Глушова, смысл работы и жизни сейчас, когда так неожиданно и с такой силой раскрывается душа человека?

19

Летом и осенью 1942 года не очень крупные, хорошо подготовленные и оснащенные подвижные экспедиционные отряды карателей выжгли все села вокруг Ржанских лесов, а население тщательно просеяли, частью уничтожили, частью мобилизовали на работы — строительство укреплений на правобережье Ржаны, а частью угнали в Германию и в концентрационные лагеря в Польше, в Ошвиц и в Люблино. Некоторые экспедиционные отряды проникли в леса, но, потеряв подвижность, были разгромлены. Партизаны отчаянно защищали лесные деревни, вели изнурительные, затяжные бои, переходящие в рукопашную.

В Ржанских лесах и вокруг действовало уже около двух десятков партизанских отрядов, уже летом сорок второго года, после организации объединенного партизанского штаба при Ржанском подпольном обкоме, все они, за малым исключением, действовали активнее и, самое главное, целенаправленнее и согласованнее. В августе, сентябре и октябре по общему плану подпольного обкома ржанские отряды произвели ряд опустошительных набегов на железные дороги соседних двух областей, на сравнительно небольшие гарнизоны немцев в уездных городках и селах. Рельсы снимали десятками километров, увозили их в болота, в леса, сваливали в овраги, движение поездов на некоторых наиболее важных участках путей было полностью сорвано. Немцы поневоле втянули в изнурительные бои две полевых дивизии, стоявшие на доукомплектовке и на отдыхе.

У Павлы и Веры тоже был свой участок работы, свое задание; и, пожалуй, не легче многих других. Только на третий день они пришли в деревню Дубовицу, подгадав как раз под вечер, под наступление темноты, они прошли задами к избе Фени Полужаевой. На огородах земля, прихваченная осенними заморозками, похрустывала, а в садах от сильного ветра шумело в голых деревах.

Павла привычно прошла мимо раскрытого почему-то сарая во двор и, послушав, тихо стукнула в заднее оконце, в стекло. Подождала, стукнула второй раз, и тогда в стекле белесо замутнело, и Павла узнала широкое лицо Фени, Феня закивала, исчезла и скоро выбежала в наброшенном на сорочку платье.

— Оказия, прямо оказия, — сказала она быстрым шепотом. — Давно ты у меня не гостила. Заходи, заходи, в деревне-то тихо.

— Я тут не одна, — Павла кивнула на сарай. — Мы тут вдвоем.

— Заходите, я сейчас девку к Митрохину пошлю.

— Небось спит-то девка…

— Ничего, разбужу, она у меня бедовая.

— Посылай, ладно.

Павла негромко окликнула Веру, и они вошли в избу, в темные сени.

Не зажигая огня, Феня прошла в другую комнату, в горницу, и скоро на пороге появилась девочка, в больших не по размеру башмаках на босу ногу. «Здравствуй, Люда», — на ходу поймала ее Павла и притянула к себе.

— Скажи там Митрохину, мол, дяденька, оттуда пришли к тебе.

Девочка привычно кивнула и ушла, а Феня стала завешивать окно, сначала дерюжкой, затем сверху своей шалью и потом зажгла коптилку. Вера увидела перед собой совсем молодую женщину и удивилась, какая у нее большая дочка, и села на лавку у стены, вытягивая натруженные в долгой ходьбе ноги и прислонясь затылком к стене. Да, конечно, отец прав по-своему, и Николай прав, но и она права; она уже не может быть прежней ни с отцом, ни с Николаем и, самое главное, сама с собою. В ней что-то переменилось, и ей для внутреннего спокойствия все время нужно что-то делать, все время нужно ощущение того последнего шага, когда от остроты момента все остальное исчезает. Она, конечно, не знала, что для выполнения именно этого задания ее кандидатура особенно долго обсуждалась в штабе, и только настоятельные требования Батурина послать именно Веру в конце концов сделали свое. Но она знала, что задание трудное, ей об этом прямо заявил Батурин, долго говоривший с ней вначале в присутствии начальника разведки Кузина, затем наедине. Все-таки этот человек ей непонятен, не покидает ощущение, что он знает о каждом значительно больше того, чем дает понять, и, обдумывая сложную, известную только ему одному комбинацию, незаметно руководит расстановкой людей в отряде, оставаясь при этом в стороне. Она как-то однажды прямо его спросила, он, конечно, не ответил, а только засмеялся, и глаза его оставались цепкими, неподвижными, и с тех пор Вера часто ловила на себе его пристальный изучающий взгляд. Почему-то она не стала делиться своими догадками ни с кем в отряде, даже с Роговым, и вскоре испытала на себе следствие этого разговора, когда ее однажды вызвали в штаб и Кузин без обиняков спросил ее, желает ли она работать в разведке. Хотя она верно поняла роль Батурина в отряде, ей по-прежнему не нравилась его манера в разговоре неотрывно глядеть в глаза, не нравилась еще привычка неожиданно уводить разговор в сторону, к какому-нибудь не относящемуся к делу пустяку, но потом вдруг оказывалось, что ты уже выболтала то, чего тебе не хотелось выбалтывать никому другому. Когда он вчера после подробного инструктажа, уже прощаясь, как бы между прочим заметил, что она интересная женщина и, хочет она или не хочет, это всем бросается в глаза, она вскипела и сказала ему какую-то дерзость, но, собираясь на задание, вдруг вспомнила его слова и тот внимательный прищур без тени улыбки, сняла с себя светленькое платье и сапожки, оделась во все темное и даже нашила себе на юбку уродливые заплаты, повязавшись платком низко, по-старушечьи.

Вера потерла виски; еще немного, и она бы заснула. Феня собиралась варить суп и наливала в чугун воду, а Павла, откинув платок на плечи, расчесывалась самодельным гребнем.

— Совсем замучили, по сто человек на работу гоняют на эти укрепления. Сто человек отработают две недели, их назад, а других сто туда, — говорила Феня. — Дети тебе не дети, все одно гонят, — за проволоку, да харчи свои бери. Я уж раз тоже побывала. Жук-то, собака, совсем озверевши, ничего не слушает. Наши, говорит, это он про немцев говорит, Сталинград взяли, Волгу перерезали, теперь, мол, советским совсем капут, не вернутся. А крепость — против партизан, чтоб их совсем до конца додавить, работайте, говорит, бабы, труды ваши за немцем не пропадут. Послушаешь-то его, и тошно в душе станет — а что, как правда?

— Вот зараза какая вредная, и все живет, не задавили еще, — вставила Павла не спеша. — Не видит под собой погибели… Гришунька-то где у тебя?

— Спит в горнице. Этому и горя мало, не понимает. А давеча с утра прибегает да хвастает. Я, говорит, кошке старостиной глаз из рогатки вышиб. И смех и слезы.