Правильное, умное приобщение даже закоренелых пьяниц к вере (вкупе, конечно, с рядом медицинских, ограничительных и контрольных мер) дало уже в первый год существования в Казачьем Дюке молодой православной общины поразительные результаты: десятками люди пробуждались к активной и здоровой жизни. Труд, духовное борение и молитва возвращали их в строй.
За тот год многое изменилось: засветились лица людей, застучали топоры, запели пилы, на всех участках развернулись восстановительные работы. Словно где-то начал работать невидимый реактор и свежая кровь влилась в остывшие жилы Казачьего Дюка. В ответ он встрепенулся, оторвался от векового сна, и древняя память, древний дух, сохранившиеся в нем, вопреки всем невзгодам и бурям, начали оживать, творя забытые формы.
Когда-то, больше века назад, это было сильное и богатое — даже по меркам царской России — село с развитой хозяйственной инфраструктурой полного цикла. Старожилы — сверстники бабы Даши — от своих отцов и дедов слышали, что в той, почти уже забытой мифической деревне были несколько действующих мельниц и пекарен, собственное кузнечное и кожевенное производство, маслобойня. Процветали ремесла и бортничество. Разбитый на делянки общинный лес был чист и ухожен: каждая ветка подбиралась и шла на дрова.
Большевистское раскулачивание до основания разрушило этот уникальный природно-экономический комплекс. Крепкие хозяева сгинули: кто в лагерях и ссылках, а кто, как Лизин прапрадед, бывший мельник Тарас Иванович, — в смертном запое, при собственной мельнице, «добровольно» переданной им на разорение колхозной голытьбе. Эйфория тридцатых, когда комиссары в кожанках нашли в лице деревенских «щукарей»-бездельников верных попутчиков в «светлое завтра» и помощников в деле «экспроприации экспроприаторов», быстро сошла на нет. К исходу красного террора деревня лишилась многодетного крестьянина-труженика, передававшего по наследству — от отца к сыну — не только знания и навыки тяжкого сельского труда, но и любовь к родной земле, веру, традиции, обряды, приметы, песни, неписаные законы общинной жизни — словом, все то, что именовалось вековым укладом и на чем столетиями держалась русская земля. В прах рассыпались и земная, и духовная оси крестьянской империи. И очень скоро «новые хозяева» убедились, что в беспамятстве срубили сук, на котором собирались сидеть, верша судьбами мира. Россия без Бога, без деревни обратилась в тело без души: с виду живое, а жизни-то, каковой является Дух Божий, в нем нет. Человек тоже сначала умирает не телом: его сердце и после смерти много дней еще сохраняет жизнеспособность. Человек сначала исходит душой, духом, вселяемым и призываемым из него Предвечным Творцом всего сущего. Это и есть смерть.
«Щукари» не могли (да по правде говоря, никому и не обещали) взять на себя роль замученных и расстрелянных сельских тружеников. Наспех, без ума и души сколоченные колхозы начали деградировать, не успев даже толком организоваться. Нехватка рабочей силы восполнена была инородным, в основном безразличным к судьбам русской деревни элементом: злоба, зависть и взаимное отчуждение очень скоро пришли на смену доверию, состраданию и общинной взаимовыручке. Никогда не запиравшиеся входные двери (в отсутствие хозяев они обычно просто подпирались снаружи) ощетинились могучими замками, окна — решетками. Лес превратился в помойку, а в обожаемую детворой запруду потекли ручьи навоза из близлежащего коровника. Деревня начала гибнуть, скудея людьми, порядком и трудом.
— Ба, а что это за култышки такие торчат возле старого склада? — Лиза дернула Степановну за подол и рукой указала на странную конструкцию, напоминавшую огромные, расположенные уступами деревянные тазы разного диаметра.
— Это не култышки, глупая, а такие специальные дубовые емкости, установленные каскадом — одна над другой. Их заполняла проточная ключевая вода. Нижняя емкость глубиной была около метра, а диаметром больше пяти.
— А зачем они нужны?
— Всей деревней зимой и летом в них хранили масло, молоко, сметану, вообще все, что портилось. Холодильников тогда еще не было… А сейчас бы они ой как пригодились!.
Лиза видела, что баба Даша не в себе: может, устала от долгой службы, а может, ее расстроил непутевый Гришка. Удивительная все-таки штука — жизнь. Когда-то ведь и она была молодой, как Лиза, бегала с крынками молока к этим дубовым бочкам, купалась в запруде, ходила за коровой… И на нее покрикивала ее бабушка.
Девочка снизу вверх осторожно глянула на свою спутницу. Вообще-то она недолюбливала прабабку за крутой нрав, излишнюю, как она считала, требовательность и строгость «к детям», но сейчас, подумав о прошлом и о том, как безжалостно оно ко всем людям, а значит, и к ней, она вдруг ощутила щемящую жалость к бабе Даше и… к себе. В душе возник какой-то озноб — будто невзначай она притронулась к чему-то таинственному, недозволенному и опасному.
Приблизившись к дому, они услышали гулкий стук топора. Это отчим с утра упражнялся с огромной, столетней, в три обхвата ветлой, стоявшей перед их крыльцом. Который уже месяц каждое утро он подступался к дереву-исполину, высекая на нем глубокий круговой заруб, чтобы добраться до сердцевины. Заруб становился все больше, сердцевина — все тоньше, но ветла стояла, как влитая. Бабка злилась на отчима, опасаясь, что дерево однажды рухнет на дом и кого-нибудь, не дай Бог, придавит, но отчим был неумолим: срубить упрямую ветлу стало для него идеей фикс.
Лизу совершенно не задевали эти взрослые споры и заботы. Тем более, если дело касалось отчима, которого она так до конца и не признала. Он прибился к ним через полтора года после смерти отца. Высокий, гладкий, «самовлюбленный нарцисс», — так про себя определила его Лиза, — Роман служил охранником в том же Одинцовском банке, где уборщицей вечерами подрабатывала ее мать. Любил выпить и приврать, в подпитии частенько поднимал руку на свою «гражданскую половину». Однажды попытался точно так же «повоспитывать» и Лизу, но та, прошедшая к своим тринадцати годам лихую школу красногорских дворов, молча схватила со стола широкий кухонный нож и тихо произнесла: «Отстань, убью. Тронешь еще мать пальцем — ночью зарежу. И ничего мне не будет — я несовершеннолетняя». Нож в тоненькой руке Лизы тускло поблескивал, вскинутое лицо ее было перемазано слезами и тушью, но стальные серые глаза девочки были столь серьезны и решительны, что отчим счел за лучшее не испытывать судьбу. Рукоприкладство с того дня в их доме прекратилось, а между отчимом и падчерицей установились классические отношения «ни войны, ни мира», сохранявшиеся до сих пор. К чести Романа, он не бросил Лизу после того злосчастного дня, когда Алена, ее мать, уехала в центр Москвы на поиски очередного приработка и не вернулась. Поиски тогда ни к чему не привели, да и как искать в самом пекле смуты, если пылали кварталы, людей ежедневно убивали тысячами, а власти существовали только в теории.