«Видишь ли, парень, — сказал ему как-то дядя Миша под чаек, греясь у открытой дверцы русской печи и наслаждаясь треском поленьев и видом пляшущего огня, — Бог не просто праведен. Он милостив и человеколюбив. Любовь Его к нам безгранична — и ко мне, и, поверь, к тебе тоже. Ты этого еще не знаешь, но придет и твой час… Будь Бог только праведен, то есть справедлив по нашим, земным меркам, Он должен был бы удавить меня, грешного, прямо в материнской утробе. Эх, сынок, знать бы заранее, сколько грязи, лжи и преступлений должен принять на душу человек, рвущийся к легким деньгам! Господи, что ж я вытворял?» Дядя Миша качал головой и надолго уходил в себя, отхлебывая чай из граненого стакана с затейливым старинного вида подстаканником. Блики огня играли на его румяном круглом лице, отражались на бороде и в серых задумчивых глазах; горькими своими мыслями он был уже далеко — не здесь, не в этом деревенском срубе, а где-то там, в таинственном своем «крутом» бизнесе с чертогами, банями, разборками и лютым предательством. «В денежных делах, брат, так: назвался груздем — полезай в кузов. Либо ты, либо тебя. А что я? И я не исключение. Нагрешил в той жизни столько, что и вспоминать тошно. И (веришь?) думаю теперь вот о чем: Бог-то меня алкоголизмом этим, пожалуй, как раз и спас… остановил, что ли, вытащил в последний момент из ямы беспросветной. Сам я в то время был вроде как зачарованный. Ни советов, окаянный, ни доводов ничьих тогда не слышал и не принимал. Гордым был, дерзким. И ладно бы сгорел где-нибудь на крутом вираже — так нет же, как назло, все у меня получалось. Деньги сами в руки шли. Будто черти мне их на лопате подгребали… Так вот и катился бы я под уклон все быстрее и быстрее. И докатился бы, будь уверен, недалече уже было. Если бы не Господь Спаситель. Он, Антоша, все видит и все знает. Он как хирург: чем тяжелее у человека духовный недуг, тем серьезнее (правда, и больнее) у Него лечение. Только со временем поймешь, что тебя не губили, не карали, а лечили и спасали. А поначалу разные были думы: мол, за что же меня Он так-то?!»
Странно, но тот давний разговор всплыл теперь в памяти Антона слово в слово, будто случился он вчера. Тогда, у печки, он по молодости не понял, считай, ничего из сказанного дядей Мишей. Не принял сердцем исповеди Морозова. Не был готов. Только про себя пару раз маленько, по-мальчишески съехидничал: «Чудит старик, с жиру бесится». Да и сами понятия веры, судьбы, Бога, Промысла были для него не более чем общими словами, не имевшими к его, Антона, жизни ровно никакого отношения. Ему еще предстояло — через горькие испытания и страдания — соприкоснуться с реальностью и этого, и того, незримого, мира. Ждало его в будущем и надлежащее вразумление свыше. Но не такое, как у дяди Миши. Другое. Оно и понятно: у каждого своя судьба, свой путь. Морозов разглядел свою истину сквозь кровавую мерзость мамоны и горлышко бутылки, Антон — нашел свою, пройдя через пыль чеченских военных дорог и кокаиновый смрад московских притонов. Ни тот, ни другой не предпочли легкую смерть опостылевшей жизни, хотя оба не раз стояли перед страшным бесовским искушением самоубийства. Выбрали жизнь. Выдюжили, выжили и… удостоились целительного Его прикосновения.
Много позже, уже в «Подсолнухах», духовник Антона отец Досифей как-то сказал ему, что появление накануне Исхода тысяч таких, как дядя Миша, подвижников, людей «не от мира сего» было явлением не случайным. На рубеже второго и третьего тысячелетий от рождества Христова зло в России торжествовало. И еще как! Нагло, вызывающе, победно! Оно явило себя в лукавой политике властей, допустивших не только открытое глумление над традицией и культурой великой православной страны, но и растление целых поколений молодежи; в чудовищном разгуле язычества, нигилизма и сатанизма; в социальном унынии, в деградации политики, хозяйства, науки, культуры. Обильно оплачиваясь из неведомых источников, святотатство заполонило собой все виды эфира, сетей и коммуникаций, взнуздало и обратило себе на службу научно-технический прогресс, искусно спутало смыслы и смешало ценности, тысячами ядовитых духовных сорняков заполонило ниву народного просвещения и воспитания. Нигде и никогда прежде разгул зла не достигал такой концентрации, координации и напора, как в постсоветской России.
Слабыми и разрозненными на этом фоне выглядели очаги духовного сопротивления. Но впечатление это, по словам отца Досифея, было неверным. Земное по принадлежности зло скоро, но непрочно соединяло своих адептов магнетизмом страстей, ненависти и порока. Подлинное же добро, напротив, во все времена было обособленным и гонимым в своем смиренном служении. Оно не рвалось к славе и наградам, не ведало и не алкало прав, признавая за собой одни лишь обязанности. Носители его от века искали Царства Божьего исключительно «внутрь себя», боролись только с собственным несовершенством, осуждали только свои недостатки и оттого казались столь немодными, разобщенными и уязвимыми. Но даже в этой разрозненности воинов добра, говорил старый духовник, есть «Божья логика»: будь православное воинство монолитным и явным, злу, пока оно в силе, было бы легче с ним бороться.
Духовник был первым человеком, открывшим Антону тайну зримого и незримого миров, несхожести их законов и непростого взаимодействия. Благодаря его «урокам», Антон открыл глаза и начал жить сразу в двух этих дивных (каждый по-своему) мирах, ощущая свою ответственность сразу перед ними за любой поступок, мысль, вздох.
«Господь с нами — вот главное, вот где сила, Антоша! Она — в правде. Ты послушай, как Он предупреждает Иерусалим. Впрочем, почему только Иерусалим? Москву, Нью-Йорк, Париж — любое место на земле, где предается забвению совесть». Старик раскрывал Библию, непослушными пальцами листал страницы, находил нужное место и, поправив очки, густым басом возглашал: «…ты берешь рост и лихву и насилием вымогаешь корысть у ближнего твоего, а Меня забыл… И вот, Я всплеснул руками Моими о корыстолюбии твоем … Устоит ли сердце твое в те дни, в которые буду действовать против тебя? Я, Господь, сказал и сделаю. И рассею тебя по народам, и развею тебя по землям, и положу конец мерзостям твоим среди тебя». Антон внимал пророческим словам, и сердце его замирало, будто касаясь вечности.
Исход был не карой Господней, но лишь целительным планетарным действием Промысла в отношении заблудшего человечества, благодаря чему «вавилонская башня» мнимого благополучия в мгновение ока рассыпалась, как дым развеялись лживые ценности и достижения обреченной цивилизации, разбрелись обезумевшие народы. Святые же и подвижники, вроде отца Досифея и дяди Миши, а с ними и миллионы верующих соединились — теперь уже не только на небе, но и на земле, чтобы помочь колеблющимся и страждущим найти путь, ведущий в жизнь.
— Молитвами святых отец наших, Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
— Аминь — глухо донеслось из-за дубовой двери, и Антон вступил под своды приемного покоя владыки Феогноста.
Тишина и мрак окружили его. Со стен просторной кельи на генерала строго смотрели лики святых. В дальнем правом углу укрылся массивный красного дерева письменный стол настоятеля, за ним во всю стену — книжные стеллажи и небольшой домашний иконостас. Слева, ближе к камину — диван с парой кресел, журнальный столик и похожий на зеленый гриб старинный торшер. Пол был укрыт ковром — по нему к гостю энергично выступал высоченный, могучего телосложения монах лет шестидесяти с точеным благородным лицом, густыми вьющимися без малейших признаков седины волосами и короткой окладистой бородой, которая плохо вязалась с привычным обликом православного священника, зато усиливала ощущение мощи и стремительности ее хозяина. Если бы не ряса и не массивный нагрудный крест, он вполне сошел бы за былинного богатыря из русской сказки. Антон, и сам не слабого десятка, при виде владыки всегда, сколько себя помнил, испытывал легкую робость: привык уважать чужую силу. Уникальные свои кондиции епископ поддерживал ежедневными омовениями в ледяной воде монастырской купели и, учитывая военное время, — некоторыми основательными физическими упражнениями