И убедившись окончательно, что трехлетний Якоб — враг народа, Петка гнал его от себя грубым словом, хотя и не бил: в конце концов, Петка родился в деревне, где к детям и к скоту приучали относиться бережно: именно от них зависело в прошлом будущее. Но то было в прошлом. Теперь, при советской власти все устроено иначе, знал Петка: при советской власти все зависят только от советского, социалистического государства, от родной Партии и от товарища Сталина, который является для этого государства и рулевым, и капитаном, и судьей, и прокурором, и беспощадно карающим мечом возмездия одновременно. Все это, и многое другое разъяснял Петке в том числе и его друг Клепп: его старший, более опытный товарищ, прошедший огонь и воду и даже трубы — не медные, правда, а простые, водопроводные, которыми Клепп был бит, когда арестованные взломали автозак и сбежали. С тех пор Клепп был всегда начеку, и тому же самому — а именно: быть всегда начеку — учил и своего подчиненного Петку.
Враг народа Якоб убегал от Петки без слез. Плакать в эшелоне разучились все — даже дети: это было и бессмысленно, и опасно. И вообще. Плачут, чтобы стало легче, или чтобы чего-нибудь добиться. Но легче стать все равно не могло, а добиться можно было лишь ареста и снятия с поезда. Еще плачут от обиды. Но это с непривычки только, когда обиды — в новинку. А еще плачут со страху. Но и страха больше не было. То есть он был, но хронический, привычный; он застыл в костях и никого больше не содрогал. Все силы тела были сосредоточены только на одном: выжить. Слезы тут не помогали: они лишь вымывали соль из организма, которую следовало беречь, а потому были недопустимы. То есть их просто не было. На это обстоятельство внимание Петки обратил Клепп: совсем не плачут, сволочи, потому что — закаленные лично Гитлером; потому и враги. А с врагами нужно поступать по-вражески!
Юный враг Якоб, отосланный по-русски к такой-то матери, не понимая русского языка, догадался тем не менее детской интуицией своей, что гонят его вовсе не к собственной маме, а непонятно куда, отошел в сторону и рисовал теперь палочкой большие круги на земле. Возможно, это были опознавательные знаки для гитлеровских самолетов. Но если бы Якоба спросили сейчас, что он рисует, то он скорей всего издал бы враждебный Петке звук: "Brot". Хотя слово «хлеб» маленький Якоб умел уже произносить и по-русски: беда — лучший учитель словесности. Но по поволжской привычке он произнес бы все-таки, пожалуй, на поволжском диалекте слово: «Прот».
На немецкий, поволжский лад звали переселенцы и своих конвоиров — Глеба и Петьку: Клепп и Петка. Клеппа не любили: он бесцеремонно брал все, что хотел. Он всегда хотел жрать, а поскольку довольствие для конвоя отсутствовало с момента выгрузки в степь, то он и брал сам. А чего дипломатничать с врагами? Их сам Сталин наказал, а нам, маленьким исполнителям воли великого вождя и сам Бог велел, чтобы им это наказание медом не казалось. И пшеном — тоже. И картофелем. И кукурузными лепешками. И Клепп приходил и брал что ему надо: одеяло, хлеб, даже сало или шмальц — если у кого подобное сокровище еще обнаруживалось в глубоко заначенных запасах.
Петку, наоборот, иногда почти любили: во-первых, он был тоже крестьянин — это было написано у него на лбу. Во-вторых, у Петки была совесть: он голодал, но ничего не брал сам — только стоял и сглатывал, пока ему не давали поесть. Петка даже штык от винтовки одолжил как-то однажды Аугусту Бауэру: копать землянку. После чего получил от Клеппа строжайший выговор с последним предупреждением, и спешно забрал штык назад. Но Аугуст уже успел к этому времени пробить полметра самого твердого слоя, и дальше копал уже разными металлическими предметами из домашнего скарба, и выгребал грунт руками.
Ох уж этот Клепп. Однако, терпели и Клеппа. Во-первых — деваться все равно было некуда, а во-вторых: «Все-таки, эти двое — они оба представители государства, — толковали депортированные, — и даже хорошо, что они нас охраняют: на нас никто не нападет, это во-первых, и никто не скажет при таких авторитетных государственных свидетелях, что мы, немцы, тут, в степи, опять ЭТОМУ ворота открываем: это уже во-вторых» (страшных слов "Hitler", или "Stalin" немцы старались не произносить, чтобы у «представителей государства» не возникло ненужных подозрений о диверсионном сговоре).