Вокруг оставалось много народа и когда медицинские люди удалились: кроме жены, еще пять женщин — бывшие поклонницы, ставшие после первой инфарктной болезни друзьями. Он знал их испокон веку, иногда ему казалось, что — всегда, с первого появления на сцене, чего никак не могло быть. Но старые, давно откричавшиеся почитательницы проникли в более юных, а те — в следующее поколение крикуний; когда же время персонифицировало нескольких из безликой массы, наделив отчетливой индивидуальностью, укрупнив, как в кино, они не отвергли преемственности, вобрав в себя своих предшественниц. Их было шестеро, но одна, самая молодая, почему-то отсутствовала. Может быть, по молодости, она еще была способна слышать иные зовы. Некогда назойливые поклонницы давно уже превратились в «ангелов-хранителей дома». Они распределили между собой обязанности: одна ведала снабжением, другая — ремонтом и починкой, третья — культурой: приносила книги, журналы, собирала отзывы, рецензии, следила за радио- и телепередачами, кроме того, пекла замечательные пироги с капустой, четвертая была личным фотографом и архивариусом: разбирала безнадежно запущенный архив, пятая ведала медициной, шестая облегчала заботу о живущей отдельно взрослой дочери от другого брака. Весь быт держался на них. Жена разрывалась между театральным институтом и партийным бюро, сам он вел серию радиопередач об артистической молодежи, выступал по телевидению, еще недавно участвовал в концертах, а главное — часто недомогал, жить старался за городом, что создавало дополнительные сложности. Если б не эта бдительная помощь, пришлось бы резко и болезненно менять образ жизни, что понимала жена и улыбалась через силу непрошеным, но необходимым гостьям, обслуживающим хозяев. Она была куда старше старшей из них, но, выхоленная достатком, смотрелась не по годам: стройная, подтянутая, с четким, упругим шагом и великолепно ухоженной седой головой. Голубоватая седина в сочетании со свежим цветом лица придавала ей молодости. Он знал — когда его душа распростится с телом: сегодня, завтра, через неделю, первым движением жены будет «сделать голову». Так отзывалась она на каждое примечательное событие: праздники, приемы, юбилейные спектакли и торжества, концерты, дни рождения, именины, похороны, сороковины, гастроли, поездки на курорт или в дом отдыха, перепады его болезни. Что бы ни ждало впереди — голова должна быть в порядке: промыта, высушена, расчесана, красиво уложена. Соблюдение формы прежде всего!
Они прожили без малого двадцать пять лет. Четверть века такой жизни, которая по всем человеческим меркам должна считаться счастливой, да и была такой. А что получили за свою любовь и преданность вот эти, состарившиеся на его глазах женщины? Они присохли к нему еще девчонками, краснощекими, горластыми девчонками с ошалело-счастливыми глазами. Поклонницы!.. Над этим принято смеяться. Но вот он умирает на их руках, да и жил последние годы, чего греха таить, на их добрых, терпеливых руках.
Наверное, в такие минуты возле смертного ложа должна находиться одна-единственная женщина, а он отходит публично. Артист усмехнулся про себя и этому слову, и самой мысли: что ж, настоящий актер должен умереть на сцене, на глазах зрителей. Это утверждал Остужев, но когда дело подошло к тому, предпочел выйти на пенсию, продлить тем самым жизнь и умереть в одиночку. Он тоже пенсионер, но умирает на малой сцене, на глазах самых благодарных зрительниц, на глазах женщин, перед которыми виноват без прощения.
Он отнял у них все: семью, любовь, детей, женскую долю, не дав ничего взамен. Даже контрамарками они не пользовались, считая недостойным ходить на него «по знакомству». Терпеливо выстаивали у касс, и сколько же денег из скромной инженерской зарплаты просадили они на билеты! А цветы? Букеты и веточки первых мимоз, летящие на сцену, а в торжественные дни — тяжелые корзины — их выносят, кряхтя, кривоногие капельдинеры; букетики ландышей, колючие розы, исчерна-красные осенние георгины у театральных дверей… Дорогое удовольствие!.. И все же не дороже брошенных ему под ноги судеб. Но ничего исправить нельзя, и останься он жить, все пошло бы по-прежнему. Он давно уже не волен в своих поступках. После первого, потрясшего его инфаркта и второго — маленького, которым он оплатил единственную попытку бунта, последовала сдача на милость победителя с голубоватой, тщательно уложенной головой. А раньше он жил слишком широко, вольно, загульно и эгоистично, чтобы видеть самопожертвование в безоглядном поклонении ему. Это казалось естественным и слегка докучным.