— Какой кабан?
— Дикий, вытянулся — метра в два, Я его подстрелил, а они забрали. Это несправедливо с их стороны, Михаил Савельевич. Они сразу варить его стали, а мне вот такой кусочек дали, по губам…
— Ладно, Юрка, кабан — потом. Что вам надо, товарищи? И, во-первых, кто вы?
Листья начинали осыпаться, легли на землю толстым, пышным слоем и при малейшем движении шуршали. Павла заходила в лес, только чтобы переночевать, а днем пропадала где-нибудь в полях, в забытой скирде или в оврагах; она боялась сел и людей. Везде было много бездомных, одичавших собак и кошек, в лугах, заросших кустарником, прижились избежавшие солдатского ножа или пули свиньи и даже коровы, к ним медленно возвращались настороженность к людям, разнообразие запахов и звуков, у коров подсыхало вымя и уши становились беспокойнее, подвижнее. Павла уже дважды встречала коров с телятами, она устраивалась ночевать где-нибудь поблизости, она сама уже одичала и боялась людей больше, чем эти животные.
Она научилась ходить почти бесшумно, только опавшие листья мешали ей теперь, она держалась опушек; дым она теперь чувствовала издали и обходила стороной. Собак не боялась, и они ее подпускали вплотную. Как-то раз, в сумерки, она подошла к остроухой собаке, сидевшей под дубовым кустом, у собаки был большой лоб и толстый загривок.
Она подошла, протянула руку и тотчас отдернула. Собака, мгновенно вскинув голову, щелкнула зубами и прыгнула в сторону, скрылась в кустах, держа прямо толстый темный хвост. «Волк», — подумала Павла и не испугалась, она почесала под иссохшими грудями, и пошла вслед за волком, и обрадовалась, выйдя к какому-то лесному озеру, где слышалось шлепанье и бульканье: она угадала, что это кормились утки, и успокоилась. Собрала под дубом у бугорка сухих листьев, пошла, напилась из озера, став на колени и поднося воду к лицу пригоршнями, потом вернулась назад, легла на листья и, подтянув колени к лицу, чтобы было теплее, заснула.
Иногда она подходила к селам близко, слышала голоса, и ее охватывала дрожь. Люди превратились для нее во что-то враждебное, она хорошо помнила своих соседей и помнила, что их нет больше, она помнила деда Родина, помнила и Скворцова, как с ним была, и вот только одного, самого главного, не помнила. Оно у нее раньше было, и она чувствовала себя хорошо, покойно, а теперь что-то гонит ее с места на место, и чего-то ей все время не хватает. Она никогда не ночевала дважды в одном и том же месте, она не заходила в деревни, и кружила вокруг них, ей все казалось, что там она встретит то, чего ей не хватает, и по-звериному чутко прислушивалась к детским голосам. Почти каждую ночь она по нескольку раз просыпалась с коченевшим сердцем и не могла продохнуть — она слышала тот, последний крик сына, мучительно вслушивалась, крепко зажмуривала глаза, стараясь заснуть, надеясь снова услышать его голос во сне.
А как-то с месяц назад она, сидя в бурьяне в одной из деревень позади огородов, услышала детские голоса и подползла ближе, перелезла через низкий плетень во двор и, прислушиваясь, готовая метнуться назад в бурьян, подступивший к самой избе (и двор тоже начинал зарастать, это была заброшенная изба), наткнулась на старый заржавевший топор и долго рассматривала его, потом подняла, провела по щербатому острию пальцем и, забыв, зачем она сюда пришла, долго стояла неподвижно, даже улыбалась заветревшими, шелушащимися губами, и только детский отчаянный голосок: «Ванька! Ванька! не трожь, маме скажу, вот посмотришь, скажу!» — спугнул ее. Она ушла назад в бурьян, унося с собой топор, привычно и крепко обхватив топорище, она ушла неслышно, и ничто не хрустнуло, ничего не шевельнулось. С этого дня у нее появилась цель.
На второй вечер она набрела на готовящихся к смене Петера Шимля, Иоганна Ромме и студента Карла Вальдке, и так как она научилась ходить по-звериному бесшумно, она успела убить их раньше, чем они проснулись, и пошла дальше, так же бесшумно и неторопливо, как если бы ничего не случилось, только тревожно и чутко прислушиваясь, не подаст ли где-нибудь голос Васятка. Теперь все чаще, переночевав где-нибудь в глуши, в лесных оврагах, камышовых зарослях (ей бывало достаточно двух-трех часов чуткой дремоты), она выходила к дорогам, к селам и разъездам, и ей везло. В одном месте она убила двух старых немецких связистов (они чинили линию), а серую большую лошадь, на которой они тащились вдоль линии, она распрягла и пустила ходить; потом ей удалось зарубить мотоциклиста, рослого и совсем молодого, она промахнулась немного, и он долго умирал. Она стояла и глядела, и у нее не было жалости.