Чик вообще чувствовал в дяде Сандро необыкновенную жизненную силу. Он поневоле любовался им. Дядя Сандро сейчас был одет в простую крестьянскую сатиновую рубашку, подпоясанную тонким кавказским ремнем, в темные брюки-галифе и мягкие черные чувяки. Под сатиновой рубашкой угадывались мощные плечи и тонкая талия. Лицо у него было правильным и довольно красивым, над губами нависали чуть изогнутые вниз седоватые усы, и такие же седоватые волосы прямо зачесаны вверх.
Большие голубые глаза были довольно выразительными, но, на вкус Чика, чересчур выпуклыми. Когда дядя Сандро разламывал кости во рту и высасывал из них костный мозг, глаза у него делались невероятно свирепыми, словно у хищника, который разрывает живую дичь. Если кусок курятины, который он брал из миски, ему почему-то не нравился, он небрежно бросал его назад и брал другой.
Тетя Катя, если брала из миски курятину, никогда ее не заменяла другим куском. Тетя Катя ела тихо, никаких костей на зубах не разламывала. Она ела с несколько виноватым видом, словно женщине приличней совсем не есть, но если уж изредка приходится, то она, так и быть, поклюет немного.
Чик, глядя на то, как ест дядя Сандро, чувствовал такие приступы голода, что завидовал даже собаке, хватавшей на лету кости.
— Я тебе расскажу, — начал дядя Сандро, — как я с одним абреком однажды расправился. Это случилось за год до германской войны. Я уже был крепкий молодой мужчина, и уже многие знали, какой я тамада. Многие, но не все. Теперь все знают…
— Не слушай его, Чик! — вдруг вскричала тетя Катя. — Все это он выдумал или услышал от кого-то. Расправился с абреком! Тебя, рано или поздно, за эту выдумку арестуют!
— Кто арестует, дурочка? — насмешливо спросил дядя Сандро. — Это было при Николае, а сейчас Сталин. Ты разве не знаешь об этом?
— Знаю не хуже тебя. Эта власть за что хочешь может арестовать. И все ты выдумал!
Дядя Сандро снова насмешливо посмотрел на жену и покачал головой. Потом махнул рукой и решительно обратился к Чику:
— Слушай меня… Твоей матери тогда было лет десять. Она была младше тебя. Однажды к нам в дом приходит один знакомый мне лаз. Мы с ним за год до этого в Цебельде во время греческого пиршества сидели за одним столом. Я был главным тамадой, а он моим помощником. Хорошо провели ночь. Он был расторопный и понятливый. Я только поведу бровями, а он уже знает, что делать. Пьяных тихо, без скандала уводит из-за стола, а трезвых приближает ко мне. Одним словом, я вел стол, рассказывал смешные истории, и люди хохотали. Потом подымал тост за очередного родственника хозяина, строго отмечая степень родственной близости. А греки обидчивые, не дай бог пропустить кого-то, такой базар подымут, что с ума сойдешь. Тем более у них и женщины вмешиваются. У них так принято. Но я все заранее знал и прекрасно провел стол. Пели греческие песни, абхазские песни и турецкие песни.
Теперь ты спросишь: а на каком языке вы говорили? И правильно спросишь. Отвечаю: на турецком. Греки, армяне, абхазцы тогда все понимали турецкий язык, как сейчас русский. Даже лучше. И что интересно: тогда, чем старее человек, тем он лучше понимал по-турецки. Сейчас, чем моложе человек, тем он лучше говорит по-русски. И потому большевики победили. Молодых они уговорили, обещали им райскую жизнь с гуриями, а старые не могли угнаться за большевиками, потому что из старых тогда мало кто знал русский язык, и они не понимали, что большевики обещали молодым. А пока разбирались что к чему, тут колхоз нагрянул, и все поняли, чего хотели большевики, но было уже поздно.
— И за это тебя посадят, — как бы сообразив, прервала его тетя Катя.
Но дядя Сандро на этот раз не обратил на нее внимания.
— Но я не об этом, — продолжал он. — И вот человек, который на греческом пиршестве был помощником главного тамады, значит, моим, приходит в наш дом и говорит: «Прошу как брата, спрячь меня у себя дома недели на две, а потом откроется перевал, и я уйду на Северный Кавказ. Меня полиция ищет».
Тогда принимать у себя дома абрека и прятать его считалось почетной и опасной обязанностью. Но дело в том, что твой дед терпеть не мог абреков. Он их всех считал бездельниками. Он и большевиков, которые тогда прятались в лесу, считал бездельниками. Слава богу, никто из них к нам не напрашивался спрятаться, и потому мы им не отказывали. А то бы с нас сейчас голову снесли. Твой дед всех, кто держал в руках винтовку, а не мотыгу, считал бездельниками. И сейчас так считает.
И вот теперь как мне быть? Отец его в доме не потерпит, тем более что даже не родственник. Гнать человека, с которым всю ночь сидел за одним столом, принимал вместе хлеб-соль, тоже неудобно. И я так решил: пусть сидит в кукурузном амбаре. Еду я ему туда буду приносить. Амбар стоял довольно далеко от дома, в кукурузном поле. Твой дед туда не заглядывал. А чего ему туда заглядывать? Когда загружали амбар новым урожаем кукурузы, пол-амбара еще было наполнено старой кукурузой. Так мы тогда жили. Благодать! И вот я его устроил в наш амбар. Отец, конечно, ничего не знает. Дал ему матрац, постельное белье, и он там живет. Отец дома почти не бывает, придет на обед, а там ужинать и ложится спать.
И вот мой лаз спит по ночам, постелив на кукурузных початках постель, а днем я ему приношу еду. Пару раз вместе с едой я ему приносил вино, и мы с ним вместе выпивали, сидя на кукурузных початках. И тут я за ним заметил странную дурость. Чуть зашуршит что-нибудь в амбаре, он хватает кукурузный початок и швыряет его в сторону шума.
— Что ты делаешь? — говорю.
— У вас тут, оказывается, водятся белые мыши, — отвечает он.
— Ну и что, — говорю, — у нас в самом деле водятся белые мыши.
— Я, — говорит, — никогда не видел, что мыши могут быть белыми. Это не к добру.
— Ты же знаешь, — говорю, — сколько скота у моего отца. Как видишь, белые мыши нам не мешают.
— Нет, — говорит, — это не к добру. Ночью первый раз, когда я от шороха проснулся, думал, полицейские ползут, чуть стрелять не начал.
— Хорош абрек, — говорю, — который по мышам пальбу подымает! Да тебя люди засмеют.
— Они меня замучили, эти мыши, — говорит, — главное, белые. Я и слыхом не слыхал, что бывают белые мыши.
Он, дурак, даже не знал, что белые мыши среди серых мышей — как рыжие между людьми. Редко, но встречаются.
И тут раздался шорох в углу амбара, и он начал хватать початки и кидать в этот угол. Ну, думаю, он от страха психом стал. Но вообще швыряться кукурузными початками. да еще чужими, по нашим обычаям грех. Кукуруза — наш хлеб. А швыряться хлебом, да еще чужим, не положено. Но я стерпел, ничего ему не сказал. Все-таки абрек, попросил убежища, и когда-то я сидел с ним всю ночь за греческим столом, и мне в голову тогда не могло прийти, что он белых мышей боится.
Да и почему человек, который боится белых мышей, прячется от полиции, я так и не узнал. До этих белых мышей я думал, что он убил какого-нибудь писаря и за ним полиция охотится. А теперь не знал, что и думать.
В те времена спрашивать у абрека, почему он прячется от властей или от какого-то рода, считалось некрасивым. Если сам скажет — хорошо. Но если он не считает нужным сказать, спрашивать неприлично.
— Не к добру, не к добру эти белые мыши. — говорит, — я это чувствую всей шкурой.
Однако просидел он у нас в амбаре с белыми мышами дней пятнадцать, а потом однажды поблагодарил меня и ушел в ночь. Я ему объясняю, как дойти до первого, до второго, до третьего перевала, чтобы спуститься на Северный Кавказ. Объясняю, где какие опасности.
— Уж если я пережил белых мышей. — говорит он мне в ответ. — я все переживу. Но я еще не уверен, что пережил белых мышей.