II
Было еще одно, что повлияло тяжко на Ольгу Алексеевну: смерть ее брата Максима, убитого махновцами за то, что очень смело в конце восемнадцатого в Новомосковском уезде основал он, собрав сельскую бедноту, земледельческую коммуну и был в ней председателем; за то, что никуда не бежал он, когда пришли махновцы, и даже вступил в спор с самим Щусем, правой рукою Махно.
Максим был любимый брат Ольги Алексеевны, потому что, подобно ей, говорил всегда то, что думал, и делал только то, что хотел делать. Несколько раз он очень круто ломал свою жизнь, подолгу не давая о себе знать, потому что не любил писать писем, а писем не писал потому, что не любил никого затруднять собою.
Последнее, что знала о нем Ольга Алексеевна, было то, что он женился, служил штурманом на каком-то пароходе и жил в Одессе. Но это известие о нем получила она незадолго до войны, а теперь, когда Леня был уже студентом, она встретила на улице мальчугана лет тринадцати, странно похожего на брата Максима, каким помнился он в те же годы. Но мальчик повернул в переулок и исчез куда-то, и с неделю после того она говорила то мужу, то Лене:
- Вот досада какая! Эх, досада!.. Надо было бы мне спросить его, кто он такой, а я, как последняя дура, разинула только рот и стою... Экая жалость.
Но однажды, когда она готовила обед, кто-то тихо постучался в дверь. Она отворила и испугалась этой новой случайности: перед нею стоял тот самый мальчик, похожий на брата Максима, и она мгновенно поняла, что это ее племянник, и спросила коротко и глухо, как новичка в классе:
- Имя как?
- Гаврик, - так же тихо, как постучался, ответил тот, с видимым любопытством рассматривая тетку, которую он никогда раньше не видал.
Потом оказалось, что Гаврик был три года после смерти отца и матери, умершей от тифа, беспризорным, а теперь учился здесь в фабзавуче и жил в общежитии.
Отцовского, что поразило Ольгу Алексеевну, в нем было действительно много: густые, уже и теперь сросшиеся, темные брови, от которых казался вызывающим взгляд, очень крепко сжатые тонкие губы, не умеющие улыбаться, высокая лобастая голова и длинное узкое лицо; даже походка его оказалась отцовской, но тихий голос - или материн, или свой.
Случайно, в то время, когда он рассказывал Ольге Алексеевне, как убивали отца, зашел Шамов за какою-то нужной ему книгой; разыскав ее у Лени на этажерке, он хотел было уйти, но, когда услышал о махновцах, остался, уселся против Гаврика и смотрел на него в упор.
- Очень мучили его долго, - тихо говорил тетке племянник. - Это же прямо на улице было, перед окном нашим... Я смотрел сначала, - не думал, что они убивают, - потом уже не мог... Сел на полу и только плакал: мне тогда восемь лет было... А мать к ним два раза бросалась, чтобы отца отнять; ну, куда же там отнять, когда толпа их огромная... Ее тоже избили тогда, она потом кровью харкала... Кабы не избили, она бы от тифа не умерла бы: мало, что ли, у кого из людей был тиф?.. У кого его не было тогда, а только не все же ведь помирали. А это ей тогда все внутренности отбили, - она слабосильная стала...
- Как же его мучили? - глухо спросила тетка племянника, глядя не на него, а в пол, в одну точку перед носком ботинка на правой ноге.
Гаврик скользнул по Шамову тяжелым взглядом исподлобья и ответил, явно недовольный тем, что пришел кто-то еще и сел и слушает.
- По-всякому мучили... Там был у них один здоровый очень... больших людей, как этот, я и не видал потом... Великан какой-то... Это он отца мучил... А Щусь только стоял в стороне и всё папиросы курил... У Щуся бескозырка матросская была с лентами желтыми, а этот, великан, в папахе белой лохматой, а верх красный.
- Белая папаха? Ну?.. Помнишь, что белая? - вдруг почти вскрикнул Шамов.
Гаврик только чуть глянул на него, продолжая:
- Ну да, белая... Этот сначала все по лицу отца кулаками бил, потом руки выламывал... Потом поднимет его с земли - и-и-и хлоп! Поднимет - и хлоп об землю!
- Довольно... - сказала Ольга Алексеевна.
И хотя Гаврик тут же замолчал, она прикрикнула на него:
- Ну-у!.. Довольно же, тебе говорят!
Шамов вскочил, сильно потер руки одна о другую, поерошил густые светлые волосы, стоявшие дыбом, прошелся по небольшой комнате, постоял немного у окна, поглядел на желтый под солнцем Днепр и спросил вдруг у Гаврика:
- Усы черные?
Гаврик понял, о ком он говорит, и ответил уверенно:
- Ну да, черные.
- А деревянного ящичка такого у него сбоку не болталось, а? На поясе... ящичка такого длинного... не заметил?
- Маузера?.. Был маузер, - уже гораздо громче и оживленнее ответил Гаврик.
- Маузер, да... А ты это видал действительно или сейчас только выдумал? - подошел к нему очень близко Шамов.
Гаврик обиделся. Он дернул вызывающе, совсем по-отцовски, - Ольга Алексеевна отметила это, - лобастой высокой головой и прогудел:
- Вот тебе - выдумал!.. Что же, я маузера не знаю?.. Я его и тогда знал. У отца был спрятан под печкой, только он сразу не мог его достать, когда махновцы пришли...
- Черные усы, да?.. И рожа красная, как помидор?.. И такой ростом? Шамов вытянул вверх руку, насколько мог, даже несколько приподнялся на цыпочки.
- А вы его разве тоже видали? Где это? - вместо ответа спросил мальчик, и оказалось, что голос его может и звенеть, а глаза под сросшимися бровями глядеть прикованно-неотрывно.
И Шамов ответил медленно и торжественно, положив ему на плечо руку:
- Я, брат, его не только видал, как тебя сейчас вижу, я его еще и расстреливал, если ты хочешь знать... Вот что было... Нас четверо тогда было мальчишек, таких почти лет, как ты сейчас, только у всех у нас винтовки были - вот... И мы эту сволоту пустили в расход, если ты хочешь знать, и маузер с него сняли.
У Ольги Алексеевны сорвалось было пенсне, она поймала его рукой, укрепила и строго поглядела на Шамова, сказав:
- В вашем вранье никто не нуждается, товарищ Шамов!
Но Шамов привык уже к матери Леньки Слесарева; он только подкивнул упрямой головой и блеснул глазами:
- Если бы вранье... А то расстрелял, в чем и каюсь, - факт. Только это раньше со мной иногда бывало: каялся. А теперь вижу, что каяться мне не в чем: явного палача без суда и следствия отправили к Колчаку, и отлично сделали.
- Где это? Где это было? - опять почти шепотом спросил Гаврик и зажал губы.
- Это было где?.. Это было под Лисичанском, если ты хочешь знать. И было мне тогда пятнадцать лет хотя, но я уж в комсомол был записан. А в каком году, если хочешь знать, то это уже после Врангеля было, да, в двадцать первом... Махно тогда Красная Армия очень здорово потрепала, и подался он как раз в наши края, на Лисичанск, а я тогда в тех краях у матери жил, отец же, конечно, из Красной Армии в то время не вернулся; рудники тогда не работали многие, а какие и вовсе были затоплены - вот какая картина была. В рудниках только люди от смерти прятались, и сирены там гудели не на работу идти, а винтовки брать, у кого были, да собираться куда надо. Сирены же там, если ты хочешь знать, это не то что гудки на заводах. Гудки - что-о, гудки - малость! А это - такая чертова музыка, что аж за сердце хватает и в печенках от нее больно... Си-ре-ны... Их две на каждом руднике было: одна басом орала, - та еще так-сяк, ту слушать можно, - а уж другая зато до такой степени визжала подло, окаянная, как ножом по горлу резала...
- При чем же тут сирены? - перебила Ольга Алексеевна.
- Обождите, я сейчас скажу... Сирены у нас там были вместо колоколов, чтобы в набат ударить, в случае если тревога... А тогда как раз ожидался Махно... Мы, комсомольцы, - нас всего десять человек было, и народ все отчаянной жизни, от пятнадцати до семнадцати лет, - решили оказать сопротивление... Ждем их с вечера - не слыхать и не видать, а дождь, грязь, холод - это да: осенью дело было. Прозяб я, а тут поблизости материнская хата, зашел погреться, - часов уж девять было, - да нечаянно на сундуке растянулся и сам не заметил, как заснул...