Выбрать главу

Семён убито вздохнул.

— Нет, конечно…

— Вот так — то. Ладно, едем в Романово, — Костя включил мотор. — А Бенджамен Говард тебя подождёт. И Нобелевская — тоже…

* * *

…Сначала Матвей относился к нему с иронией, потом с симпатией, а потом стал считать как бы другом. Отрезав себя от старых друзей и связей, он хотел одиночества, но выходило так, что совсем без людей нельзя. После смерти тёти Груни и ухода Милы Матвей остался с Каратом, и доходило до того, что тянуло повыть с ним на пару. Тогда он шёл к Ренату, отрывал его от работы, и тот — близоруко и покорно — соглашался идти обедать, или дрова колоть, или в лес.

А впервые Ренат сам пришёл к Матвею с наивно — наглой просьбой: не может ли он дровами помочь, а то холодно. Матвей подивился на здорового мужика, который не удосужился дровами запастись, а теперь клянчит на дармовщинку. Но что — то удержало его от резкого отказа: наверное, нелепый вид Рената — ватник, золотые очки и лаковые мокасины, заляпанные глиной. Когда с вязанкой дров пришли на Ренатову дачу, Матвей огляделся и разом всё понял про жизнь хозяина: веранда с безногим столом и битыми стёклами, пустая комната, заваленная пыльными газетами и журналами, ещё одна такая же — поменьше и погрязней, с продавленным диваном, тощий кот с фосфорическими голодными глазами, в закутке — кухне — газовая плита, во много слоёв заляпанная подгоревшим варевом, и наконец — большая жилая комната с облупившейся печкой и сотнями книг на полках и в стопках, рабочим столом с аккуратно разложенными листами бумаги, карандашами, ручками и элегантной, сверкающей хромом пишущей машинкой.

— Такой дом протопить тебе, знаешь, сколько дров надо? — грубовато сказал Матвей.

— Я как — то… привык… к холоду. Работается лучше… и вообще, извинился Ренат.

— Ты что, писатель?

— Не — ет, — засмеялся он, — я литературовед.

Матвей не мог серьёзно относиться к такой работе, она казалась ему не мужским делом, а баловством дамским. Раньше, в лётные голы, он бы посмеялся в открытую. Тогда он вовсе не считал нужным присматриваться к людям, делил их на мужчин и всех остальных: женщин, детей, стариков. У «остальных» были точно определённые функции: у одних — спать с мужчинами, рожать детей и вести хозяйство, у других — расти и учиться, у третьих доживать и помогать молодым. А мужчины, в свою очередь, делились на «шляп» и мужиков, то есть на тех, кто тусуется помаленьку при жизни, ловчит и бездельничает, и тех, кто эту самую жизнь на себе тянет. Картина была без полутонов, чёткой. И особенно чёткой от того, что, как в рамку, помещалась в решённые Матвеем сроки. Но рамка рассыпалась, и он стал приглядываться к людям: ведь оказалось, что среди них ещё долго, наверное, жить, и стоит, пожалуй, разобраться получше. По прежней мерке Ренат был стопроцентной «шляпой» и даже не просто «шляпой», а «шляпой с пёрышком», то есть находился на последней ступени мужского падения, донельзя приблизившись к бабам. Теперь же Матвей не спешил с оценкой. И мало — помалу, отвечая на вопросы, которые сам себе задавал, он ощутил, как растёт его симпатия к «шляпе» и меркнет ирония. «Трудяга или бездельник?» — спрашивал Матвей. Ну хорошо; пусть работа его непонятная и бестолковая, но ведь трудяга! И не просто, а фанат. Готов не есть, не пить, а целыми сутками вкалывать. Если бы все так ишачили, давно уже коммунизм был. Ловчила? Смешно сказать достаточно взглянуть на его логово. Балбес? Ну уж нет — в своём деле дока, ас. А вот похитрей вопрос, наивный на вид, из драчливого детства: пойдёшь с ним в разведку? И ответ вполне взрослый: насчёт разведки не знаю, а вот то, что этому парню верить можно — факт. Такие не продаются и не покупаются, как их ни заманивай, ни стращай. Матвей, конечно, не мог доказать этого, но он почувствовал в Ренате упрямую силу его предков степных наездников, — и тогда привязался к нему. Может быть, потому, что он, Матвей, бросив вызов неведомым мрачным силам, тоже должен был быть настырным фанатом, но порой ощущал в себе и неуверенность, и робость, и даже страх, и даже подлое желаньице плюнуть на всё и на всех, завалиться на диванчик у телевизора и жить вот так — бездумно и безбедно. Но он приходил в пустой промёрзший Ренатов дом, видел этого чёрта упрямого в ватнике на майку, замотанного в драный шарф, в очочках, еле сидящих на плоском носу, и Матвею делалось стыдно, он называл себя «шляпой с пёрышком», рохлей, слюнтяем, тюфяком, штафиркой, бабой, и в нём подымалась тогда та самая злость, которая города берёт. Ведь смелость это так, для стороннего глаза, а на самом деле города берут от обиды и злости.