— Денег у меня на трамвай да на пачку папирос, — заявил Александр Степанович. — Утром было много, да, сам знаешь, маньчжурский спирт кусается.
— Зато храбрости прибавляется, — со смехом сказал незнакомец и попросил называть его Николаем Петровичем.
Грин опустился на железный стул, руки положил на квадратный железный стол.
— Вы кто такой, Николай Петрович?
— Наборщик. И мне тоже скучно, как и тебе. Идти некуда. Завернул сюда. Вижу, стоит человек и разговаривает с Романовыми. Думаю, не миновать ему кутузки. По всем законам военного времени. Человек, вижу, интеллигентный. Что делаешь в жизни, друг?
Грин хотел сказать: писатель, но промолчал, а потом соврал, выдал себя за капитана в отставке. Ежедневно бывают деньжонки, с утра им протираются глазки. Вечером подступает к сердцу тоска. Куда идти? К кому? t— Рассказывай, друг. Пей чай. Ешь пирожки, — предложил Николай Петрович. — У меня трешка в запасе. Хватит на весь вечер.
Грин ощутил великое доверие к новому знакомому. Он налил себе чаю и начал рассказывать:
— Вот живу, пишу иногда…
— Пишешь? — изумился Николай Петрович. — В газете?
— В газете не пишу, — весьма энергично возразил Грин. — Имею в виду письма. Старым друзьям по плаванию. Они мне отвечают. Знакомых много, друга подле меня нет. Один. Один, как лев в зоологическом саду. Нравится? Это у меня выходит. Бывает. Только странно, какая тебе от незнакомого человека польза? Поймал, усадил, слушаешь… Ну, как хочешь. Была у меня сестрица милосердия. Оленька. Нет, ты не перебивай, ты мне наследишь на чистом месте. Полюбил я Оленьку, у Оленьки жених. Хорош и молод. Она к нему. А мне без нее, что молитвеннику без закладки. Она пишет, только что ж… Она на фронте. А ее милый ранен, ему ногу отняли. Через месяц собираются сюда приехать. Она, друг мой, из тех русских девушек, которые могут уйти от здорового, но калеку не оставят. Похвально и достойно романа, но мне не легче. Ты мне вопросов не задавай. Я — моряк. Меня в Зурбагане каждая собака знает.
Грин улыбнулся длительно и трудно.
— Там у меня хранятся драгоценности с острова графа Монте-Кристо, — продолжал Грин свое бестолковое повествование. — Три ведра одних брильянтов, по сорок каратов каждый. Якорная цепь из золота. Шесть сажен длины. Она лежит на дне моря. Я знаю место. Я найду. Я возьму тебя с собою, Николай Петрович… Нет, я не писатель. Ха-ха! Ежели будет революция, она моих богатств от меня не отнимет, шалишь! Она приумножит мои богатства, это она обязана сделать. Ты мне не тычь, что ты рабочий! И я не заводчик, я капитан в отставке. На моем корабле алые паруса, вся команда моя играет на скрипке и арфе. Давай еще чаю. Я двадцать пять лет на исповеди не был, ты мой первый поп, как говорится — первый по возобновлении. Ну что с того, что я мрачен с виду? Кто с виду мрачен, у того сердце доброе. Бойся, Николай Петрович, нежных и сентиментальных, — скорее подлецы и предатели! Вот ты собираешься весь мир перекраивать, это интересно, но с чего ты начнешь, с чего?
— А ты, друг, не кипятись, не кричи, — прервал Грина его собеседник, точнее — слушатель. — Ты же у меня на исповеди. А раз на исповеди, значит надо говорить шепотом.
— Я тебя шепотом и спрашиваю: с чего ты начнешь? — повторил Грин. — Начинай с того, чтобы человек перестал быть одиноким… Да, приду я к тебе, Николай Петрович, спасибо.
Он о чем-то долго думал, глядел, не мигая, в пространство, затем продолжил свой не скучный и не веселый монолог:
— Мне холодно, я весь в снегу, вдали блестит одинокий огонек, там где-то ждет меня женщина в синем звездном платье. Свеча на исходе, ветер сбивает с ног. Не перебивай, так всегда начинается, утром можно зачеркнуть и поправить. А пока пусть будет так, как получилось. Люди ворочаются в постелях, им всем снится, что над белой снежной равниной плывет женщина в синем платье. Она глухонемая. Пирожки? Нет, не хочу я пирожков. Ты меня сбил. Я уже ничего не вижу, все спутал, все забыл… Никто не верит, что человек с моей наружностью может сочинять сказки. Я пробовал сделаться красивым. Не выходит. Ненавижу красавчиков, от них пахнет тройным одеколоном и ванилью. Друг мой, Николай Петрович, знакома ли тебе магическая власть и сила запахов? Ага, ты меня понимаешь! Почему я так люблю крепкий чай? В нем запах детства, в нем примечтавшееся мне довольство в будущем. Ты, если суждено тебе стать хозяином больших и важных человеческих дел, прежде всего позаботься о поэтах, сказочниках, о тех, кто делает игрушки, нарядные переплеты для книг. Ты облегчи им долю, дай им все, что им нужно, — это ведь, в сущности, такая малость!.. Ох, ну и чай! Нет, не надо варенья, крепкий чай должен быть без примеси. А теперь говори о себе. Я умею слушать, есть во мне этот дар. Приду, честное слово, приду. В следующее воскресенье после пяти. Есть, капитан! Жди. Каждому хочется свое рассказать. У каждого своя боль, своя мечта. Я тебя провожу до выхода. Сегодня царский день. Особенно богатая программа. На царя взгляни! Ты на эту морду взгляни! Ну какой это царь? Как это-не в нем дело? А в ком же? Он есть капитан, у него команда, он плывет… Ладно, молчу. Спасибо за угощение. Меня зовут Александром Степановичем. Моя фамилия Грин. Прощай.
И скучно, и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Уже были написаны и изданы пять книг рассказов, но в них, в этих книгах, отсутствовали те рассказы, которые печатал Грин в приложениях к «Ниве» и в «Синем журнале». Кто бы мог подумать, что он браковал себя нещадно: печатал все им написанное, в книги включал только половину того, что прошло в журналах.
31 декабря шестнадцатого года Грин получил письмо от Оленьки, обрадовался ему необычайно и решил на радостях написать свой пятидесятый рассказ…
«Напишу, — подумал он, — и баста с рассказами, примусь за роман, повесть; может быть, удастся сочинить пьесу. Александр Иванович Куприн давно советует:
— Напишите, мамочка, для театра! У вас должно получиться, Вы пишете ярко, зрелищно, вкусно, у вас богатая выдумка, блестящий диалог. Садитесь — и немедленно принимайтесь!»
…Грин осветил стол маленькой керосиновой лампой: в гостиничном номере не было электричества. И бумаги не было у Александра Степановича, а в кошельке уныло посверкивал двугривенный. Грин раздобыл бухгалтерскую книгу — гроссбух, откинулся на спинку стула, позвонил в колокольчик. Явилась горничная. Грин попросил чаю.
Горничная ушла. Грин уселся за стол. Сосчитал папиросы — шестнадцать штук. До утра хватит. Чай, сахар, ситный и еще что-нибудь мамзель Даша принесет через полчаса. Керосину в лампе хватит до пя-тц утра. За окном мороз, в номере пятнадцать градусов тепла.
Одиночество.
Никого.
Тоска.
Оленька собирается приехать в начале января. «Я не знаю точно когда, — пишет она, — когда отпустят. Со мною приедет Федя — совсем, навсегда…»
На этом письмо кончалось. Без подписи и даты. Александр Степанович прочел его несколько раз. Подивился тому, как лаконично человеческое горе. Строга гордость. Болтлива радость. Разностильна подлость. Самовлюбленна хитрость. Так. Приступим к сочинению. Очень трудно найти первую фразу. Далеко не безразлично, как начать. Первая фраза — камертон, она ведет за своим ДО и РЕ весь хор предложений. Ага! Следует начать так:
«В маленьком квадратном номере плохонькой гостиницы «Люкс» хозяйничала старая крыса. Она забралась на стол и принюхивалась к сыру — последнему, что осталось из съедобного у Тарса…»
Вот две фразы. Их необходимо соединить в одну. Что-то лишнее есть в конце второй фразы. Крысу не нужно называть старой: крыса — это и есть то, что пожило, опытно, мудро. Между прочим, почему с первых же строк влезла в рассказ крыса? Это уже третий раз, не впервые… В предыдущем рассказе, сорок девятом по счету, трижды упомянут человек, умеющий летать. В том же рассказе приходит корабль с алыми парусами. Ведь и человек, умеющий летать без помощи аэроплана, и алые паруса — это части каких-то будущих романов, о них еще ничего не известно, но они, эти детали, уже просят стать целым.