Как-то так случилось, что в конце шестнадцатого года Грин видел свои будущие книги — все до одной. Он не знал, о чем будут эти книги, но он знал, кто будет в них. И зачем.
Крысы… О них недурно написал Осип Дымов. Но это еще не все. Это лишь часть той увлекательнейшей фантастики, которую можно извлечь из жизни презираемых грызунов. Сильно бытовое, всем весьма известное можно и нужно подать как нечто открытое только сегодня. Все открытия на первых порах таинственны. Крысы, их жизнь, их подполье — это…
Кто их знает, что и кто они? Сегодня ничего нельзя сказать о них. Нужно ли? Все нужно, что способствует тренировке фантазии. Без фантазии и таблицы умножения не смогли бы придумать.
Часы пробили одиннадцать раз. Три удара в дверь. В комнату вошла горничная. Она остановилась около стола. Громко тикали часы.
— Спасибо, мамзель Даша. Возьмите себе эту безделку, дорогая моя. Чистое золото. И вы и эта безделка.
Грин надел ей на палец колечко с зеленым камешком. Несколько дней назад он нашел его на улице, показал ювелиру. «Золотое», — сказал ювелир. Александр Степанович забыл о нем. Вспомнил только сейчас.
Горничная вспыхнула. Грин решил кое-что прибавить к подарку. Он сказал:
— Это колечко носила знаменитая артистка цирка Вера Ген. Это талисман, мамзель Даша. До тех пор, пока это кольцо на вашем пальце, никто не в состоянии обмануть вас. Вы почувствуете ложь. Вы мне верите, мамзель Даша?
— Кто вас знает! — сказала горничная. — Я сама не своя. До свидания, господин!..
Вышла из номера, снова вернулась, чтобы сказать:
— Я приду поздравить вас с Новым годом, господин. И обязательно принесу для вас грушу или апельсин!
— Талисман действует! — крикнул ей вслед Грин и закрыл дверь. Довольно болтовни, театра иллюзий, пора приступать к работе.
Размашистым крупным почерком он начал с красной строки:
«Таре заболевал от одиночества. Встречать Новый год наедине с собою было не под силу даже и ему, человеку сильному, терпеливому, закаленному бедами и суетой. Он заварил чай, нарезал хлеб. Он прочел себе маленькую лекцию о том, что деление вечности на год или двенадцать месяцев — понятие весьма условное, искусственное. Он убедил себя только наполовину. Без десяти двенадцать кто-то постучал в дверь. Таре…»
Кто-то постучал в дверь на самом деле. Грин оторвался от работы.
Женский голос, знакомый, милый, произнес за дверью:
— Александр Степанович!..
Грин вскочил. Приложил руку к сердцу. У него вдруг стало сухо во рту.
— Кто вы? — спросил он громко.
Чужой мужской голос в ответ:
— Оленька и Федя, это мы, Федя и Оленька!
У Грина заныло в висках. Он не понимал, что такое головокружение. Сейчас у него закружилась голова.
Часы пробили половину; двенадцатого. Дверь толкнули из коридора, она распахнулась, на шее Грина повисла Оленька. Грин отступил в глубь комнаты, унося на себе не тяжелую, холодную, душистую — мороз и ветер — ношу. Не дыша, коснулся ее губ. Ему было больно, ей весело. Она оторвалась от Грина и вместо «здравствуйте» проговорила:
— Никого в городе, только вы! Отец в Карташевской, у себя в лесничестве. Господи, Александр Степанович, милый!
Присела на краешек стула, всплакнула.
— Разрешите представиться, — сказал человек на костылях, стоявший около двери, — Федя. Тот самый, вы знаете.
Он поднял руки, обнял Грина. Костыли упали не сразу. Оленька подхватила их и поставила к стенке.
— Подпоручик! Ваше благородие! Дай-ка я разгляжу тебя, каков ты с виду! Стой! Эх, не можешь… Садись тогда, Федюшенька…
Грин засуетился. Выбежал в коридор, сунулся на кухню, чтобы взять стаканы, но в святая святых гостиницы, как говорится, дым шел коромыслом, на Грина и внимания не обратили.
Он прибежал к себе и застал такую картину. Оленька и Федя сидят на полу, достают из чемодана вкусные вещи: вино, сыр, банки со шпротами и кильками, табак в жестяной коробке. Грин опустился на пол, обнял Федю и Оленьку.
— Да здравствует счастье! Друзья!
В полночь подняли стаканы, в первом часу все трое были чуточку пьяны.
В час в дверь постучали. Три раза. Грин шумно вздохнул. Мамзель Даша внесла поднос, на нем два бокала, полные до краев, апельсин, группа и горка пряников. О, мамзель Даша умела держать слово, умела держать себя! Она поставила поднос на край стола, поклонилась незнакомым ей людям и предложила Грину чокнуться с нею.
— С Новым годом, господин! — сухо, отрывисто сказала она и залпом выпила свое вино. Грин хотел было сказать ей: «Останьтесь хотя бы на минутку», — но мамзель Даша только щелкнула каблучками и исчезла.
К четырем часам друзья утомились от разговора, воспоминаний, планов на будущее. Грин спросил Федю, скоро ли, по его мнению, кончится война.
— Война? Ее нужно окончить как можно скорее, потому что, видите ли… — ответил Федя и взглянул на то место, где четыре месяца назад у него было правое колено.
Оленька дремала. Она изменилась за то время, что Грин не видел ее. Оленьке приготовили постель в соседнем свободном номере. Федя решил остаться с Грином. Он постелил на полу шинель, накрылся Оленькиным тулупом. Как лег, так сразу и уснул.
Мигнула и погасла лампа.
Днем все трое поехали в Карташевскую. Оленька и Федя отправились в домик лесничего. Грин вдруг захандрил. Тоска навалилась на него, подобно медведю. Он распрощался с друзьями своими, виновато улыбнувшись. В девять вечера возвратился в свой номер, сел за стол, приступил к рассказу. В два часа ночи рассказ вчерне был закончен — тот рассказ, в конце которого были совершенно посторонние вещи: «…Таре опять остался один. Но теперь, после того как он повидался с Оленькой и Федей, его одиночество стало нестерпимей, мучительней, страшнее. Похоже было на то, что Тарсу показали одну из тропинок рая и тотчас же спровадили в запыленный, чахлый городской сквер с визгливыми ребятишками и сплетничающими бабами. Тарсу хотелось есть. Он вспомнил о сыре. Он подошел к шкафу и открыл его. Огромная седая крыса спокойно посмотрела на Тарса и повела хвостом…»
Какое счастье, какая радость быть художником!
Техника техникой, а все же ты свеча, и ты сгораешь.
Была весна — теплая, ранняя весна семнадцатого года. Были митинги, угловые сборища, споры и декламации меньшевиков, эсеров и кадетов.
Грину нравились большевики. Они говорили прямо, просто и немногословно, памятуя, очевидно, Сократа: кому есть что сказать, тот говорит коротко. Грину нравились эти зажженные гневом глаза, скупые и однообразные жесты,
тяжелые неуклюжие слова. Они оказывались самыми верными и поэтичными даже.
Грину сильно по душе пришлось выступление человека, говорившего перед народом с балкона особняка на углу Кронверкского проспекта и Большой Дворянской улицы. Имя его знал давно. Видел его Грин впервые. Было в нем что-то столь страстное, беспокоящее и найденное раз и навсегда — для себя и для других, — что Грин подумал невольно: вот на такой интонации построена вся внутренняя страсть хороших русских книг, тех. что начнешь читать — и не оторваться. Грин сквозь толпу протолкался ближе к тротуару, поднял голову и стал слушать.
Человек кончил говорить, он протянул вперед правую руку, возвещая этим жестом, что все им сказанное сбудется рано или поздно, скорее всего тогда, когда будет нужно, ни раньше, ни позже. Слушатели в один голос крикнули «ура!», одновременно улыбнувшись и не обратив внимания на то обстоятельство, что вместе с ними улыбался и человек на балконе, взявший на себя суровую ответственность за судьбу не только тех, кто слушал его сегодня, но и за судьбу каждого, кто спустя много лет позавидует видевшим и слышавшим этого человека.