Пурга продолжалась два дня. Мы отсиживались под занесенным снегом брезентом. Наконец мои глаза могли отдохнуть.
Риттер снова затих. Появление наших самолетов было для него неожиданным ударом. Он был уверен, что на Восточном фронте все кончено. Лейтенант часами лежал без движения, молча принимал свою долю скудного пайка. По-моему, за два дня он не произнес ни слова.
На третий день ветер стих, выглянуло солнце. Я вылез из-под брезента. И понял, что снежная слепота прошла. Я снова мог смотреть на этот белый, сверкающий мир.
Прежде всего надо было определиться. Я плохо представлял, где мы сейчас находимся.
Вполдень взял высоту солнца. Когда подсчитал широту, то не поверил своим глазам — получалось, что за последние дни мы прошли на север больше семидесяти километров. Этого не могло быть. В лучшем случае мы делали по шесть-восемь километров в сутки. А последние три дня вообще не трогались с места. Я еще раз взял высоту, проверил вычисления. Результат получился тот же. Я ничего не понимал. У меня даже мелькнула мысль посоветоваться с Риттером. Интересно, как бы он отнесся к моей просьбе проверить вычисления? Я внимательно осмотрел секстант. Все линзы и зеркала были на месте. В зимовье я проверял хронометр Дигирнеса по сигналам радиовремени, он шел очень точно и не мог дать большой ошибки.
В недоумении я вернулся к месту нашей стоянки. За три дня сани скрылись под огромным сугробом. Я начал разбрасывать снег и вдруг остановился, пораженный неожиданной догадкой: сани были развернуты боком к ветру — ровный снежный вал лег на них с подветренной стороны. Ветер не менялся, все эти дни он устойчиво и сильно дул с юга. А лед вместе с нами дрейфовал на север. Нас по* двинуло на добрых сорок километров к цели. Это был неожиданный подарок!
Я ничего не сказал Риттеру, но, глядя на его хмурое лицо, подумал, что он, Еерно, сам догадался об этом. Пятнадцатилетний полярный опыт чего-нибудь да стоил. А я на радостях приготовил роскошный завтрак: суп из консервов, такой, что в котелке стояла ложка, и какао — его у нас было совсем немного, и пришлось израсходовать последнюю заварку. После завтрака подсчитал продукты. Оставалось всего двадцать банок консервов. Я решил с завтрашнего дня еще урезать пайки.
Риттер угрюмо подчинился, когда я предложил снова тронуться в путь. Он сильно сдал за последние дни. Зарос жесткой рыжей щетиной, глаза запали, прямая спина согнулась.
Кроме торосов, на нашем пути появились разводья. Не знаю, что лучше, или, вернее, хуже. Мы долго топчемся на одном месте, отыскивая, где можно обойти трещину. Крушим, уходим в сторону, возвращаемся. Временами я даже не знаю — продвигаемся ли мы на север или, наоборот, возвращаемся к югу.
Хорошо, когда попадается широкая, свободная ото льда полынья. Через нее мы переправляемся вплавь. Нарты тогда ставим поперек на носу лодки, а сами устраиваемся сзади. Риттер гребет вместе со мной — иначе мы оба окажемся в ледяной Боде. Это самые приятные минуты путешествия. Отдыхают ноги, лямка не давит грудь.
Но широкие полыньи редки. Чаще попадаются мелкие трещины и небольшие торосы. От Риттера помощь невелика, и к вечеру я совершенно выбиваюсь из сил. Утром болит все тело. Отчаянная слабость. Плохо слушаются ноги. Проходит почти полчаса, пока я «расхожусь». Риттер, кажется, чувствует себя немногим лучше. По вечерам он с тревогой осматривает свои распухшие ступни.
Мы остановились на ночлег у огромной полыньи. До противоположной кромки было не меньше километра.
Я приготовил с вечера лодку, но наутро ветер нагнал в полынью битый лед и снег. Нечего было и думать пробиться через это месиво. К востоку полынья как будто сужалась. Мы впряглись в сани и двинулись вдоль кромки льда.
Риттер поминутно бросал взгляды в сторону полыньи. Наконец он остановился и протянул руку.
— Видите? Нет, правее.
Я вгляделся. Посреди полыньи мелькали черные блестящие пятна.
— Тюлени, — сказал Риттер. — Морские зайцы. Русские называют их лахтаками.
Это были крупные, метра полтора-два в длину звери, покрытые темно-бурой со светлыми пятнами шерстью. Мы с Риттером переглянулись.
— Отсюда из пистолета не достать, — сказал я.
— Можно подозвать.
— Подозвать?
— Да. Как собак. Они очень любопытны.
Мы оттащили в сторону сани, а сами укрылись за нагромождением льда у самой полыньи. Риттер снял рукавицы, приложил руки ко рту и засвистел прерывисто и однотонно.
Поначалу тюлени не обращали на свист никакого внимания. Риттер перевел дыхание и засвистел громче. На этот раз его призыв был услышан. Один из тюленей, видимо самый любопытный, высунул из воды голову и медленно поплыл к нам.
Я вынул парабеллум. При одной мысли о куске свежего жареного мяса у меня сводило судорогой желудок. Последний раз я ел бифштекс на «Олафе». У Риттера на похудевшей шее двигался острый кадык. Тюлень в самом деле, как собака, плыл на свист. Уже была отчетливо видна круглая усатая голова, черные блестящие точечки глаз.
— Бейте в грудь, — торопливо говорит Риттер. — Как только выползет на лед, сразу бейте, а то уйдет.
Ветер затих, и лахтак не чувствует нашего запаха. Он задержался немного у кромки льда, потом навалился передними лапами и выполз из воды, поводя усатой головой.
— Берите ниже, — шепчет Риттер. — Он бьет с превышением.
Ему лучше знать. Я беру ниже. На темной шкуре отчетливо выделяется светлое пятно. Нажимаю спуск. Лахтак вздрагивает. Я стреляю еще. Темная туша, вскинувшись, подается назад. Молодой, намерзший за ночь лед проламывается. Тюлень уходит в воду.
Риттер выскакивает из укрытия. Я бросаюсь за ним. Туша лахтака плавает у края льда, подымающегося больше чем на метр над водой.
— Держите! — кричит Риттер и почти сползает в воду.
Я крепко держу его за ноги. Лейтенант, дотянувшись до
тюленя, ловит его за задний ласт, подтягивает к себе. Лахтак слишком тяжел, мокрый ласт выскальзывает из рук. Риттер еще больше подается вперед. Он висит над водой. Тюлень никак не дается в руки. Изловчившись, Риттер вцепляется в ласт зубами. Я тащу лейтенанта к себе. Постепенно туша тюленя показывается над водой. Риттер обхватывает ее руками. Еще усилие — и тюлень оказывается на крепком льду.
Мы с жадностью едим куски горячего полусырого мяса. Мясо темное и мягкое, сильно пахнущее рыбой. Но мне оно кажется восхитительным. Риттер разделал тушу лахтака, как заправский мясник. Рядом сохнет распластанная шкура. Бесцветный жир отлично горит в алюминиевой миске. Теперь мы на несколько дней обеспечены топливом. Это как нельзя более кстати, так как керосин на исходе. Внутренности щедро отдали кружащим вокруг чайкам.
Аппетит у нас необыкновенный. Мы уже съели по полному котелку похлебки и сейчас варим еще. Риттер старательно высасывает из кости мозг. Я не могу дождаться, пока сварится мясо, и принимаюсь за печень. Темную нежную печень лахтака Риттер точно разделил пополам.
Риттер не без сожаления отбрасывает опустошенную кость. Мозг в самом деле очень нежный и вкусный.
— Лучший деликатес, — говорит Риттер, принимаясь за следующую кость.
— Печень тоже недурна…
Риттер кивает.
— В тридцать шестом году па зимовке в Гренландии наш повар делал удивительное жаркое из маринованных ластов.
Риттер мечтательно причмокивает. Вид у него диковатый. Закопченное, выпачканное жиром лицо. Жесткая грязнорыжая борода. «Рыжий красного спросил…»
— Риттер, как вас дразнили в детстве?
Риттер изумленно вскидывает глаза.
— Что?!
— Ну, как вас называли приятели в детстве? Меня, например, за малый рост — «Гвоздиком». А вас как? «Рыжиком»?
Риттер невольно улыбается.
— «Fuchsschwanz» — «Лисий хвост»… Это в Дюссельдорфе. А в шестой петербургской гимназии, где я учился, — «Патрикеевичем».