По железному трапу гулко протопали чьи-то ботинки. Вошел матрос, прислушался — вроде спим. Быстро разделся, лег, зевнул.
За бортом ухает, всплескивает, вздыхает море.
А шумели сосны…
Последние три дня мы жили в учебном корпусе: в школу прибыли юнги нового набора. Совсем пацаны… Строем они ходить не умели. Со стороны посмотришь, как гусеница ползет: по спине от головы до хвоста — волна за волной. Так бывает, когда в строю все время сбиваются, «тянут» ногу.
Салаги!.. Шинели на них топорщатся, бескозырки сползают на уши. А ремни и ленточки они получили сразу. И поселились в готовые, обжитые кубрики. Таращились: «Неужели вы все это сами построили?..»
Конечно, сами. Что и говорить, на корабли мы придем не простыми новобранцами — ведь какую школу окончили!..
Вызывал меня Авраамов. На второй день после того, как сдали экзамены. Я пришел, доложил, как положено. Капитан первого ранга стоял у окна, и я узнал кусок чистого голубого неба, над теми же верхушками сосен. Солнце светило прямо в окно, горело на погонах Авраамова. А лицо его сначала было видно плохо — только седые бакенбарды.
— Садитесь, — предложил Авраамов.
Он и сам сел за письменный стол — напротив, начал расспрашивать о службе. Я, отвечая, все посматривал то на его погоны, то на модель эсминца (ее я тоже узнал) в шкафу. Это была модель современного эсминца — внука того первого русского эскадренного миноносца «Новик», которым командовал сидевший передо мной человек. Как все связано!
Я понимал теперь, почему около года назад, в этом же кабинете капитан второго ранга Иванов говорил мне об адмирале Ушакове, о матросах революционного крейсера «Аврора» и о тех, моряках, которые вчера обороняли, а завтра будут освобождать Севастополь, Одессу…
Авраамов сказал, что, как отличник учебы, я могу доложить командованию школы, где бы хотел служить дальше, — мое желание будет учтено. Тут он достал синюю папку с тесемочками: «Н-но…» И я уже знал, о чем пойдет речь. «Но, — сказал Авраамов, — Иванов, сдавая дела, оставил мне и сей документ». И протянул рапорт мне: мол, почитайте…
Не только бакенбарды — брови у капитана первого ранга тоже были седые. А глаза темные. Сухие, очень чистые пальцы оскорбленно постукивали по стеклу на столе.
— Это можно порвать, — сказал я. — Если бы я теперь встретил Иванова…
— Капитан второго ранга Иванов, — прервал меня Авраамов, — погиб смертью храбрых.
Я встал, комкая в кулаке рапорт:
— Разрешите обратиться с просьбой?
— Да.
— Прошу списать меня на боевой корабль!
Авраамов тоже встал.
— Добро. — Он кивнул, внимательно, словно узнавая, глядя на меня.
— Разрешите вопрос?
— На каком флоте погиб капитан второго ранга Иванов?
— На Северном.
— Прошу списать меня на Северный флот.
— Добро, — повторил Авраамов. И протянул мне руку. — Попутного ветра!
…Вон Леха вздохнул. Юрка ворочается. А один встал, Сахаров. Накинул шинель на плечи, чиркнул спичкой и полез по трапу наверх — покурить.
— Ребята, а я ведь писал рапорт!
Юрка не понял.
— Какой рапорт?
— Тогда… Иванову. Что хочу быть летчиком.
— А… — сказал Юрка. — Ерунда все это.
— Детство, — подтвердил Леха.
Детство, правильно.
Нас троих списали на Северный флот, Сахарова — на Черноморский, а Вадика — на Балтику. У каждого впереди — свой корабль.
А еще сегодня — ведь это было сегодня! — мы закинули за плечи вещевые мешки и последний раз оглянулись на площадь около учебного корпуса. Юрка сказал: «А с Василь Петровичем так и не попрощались толком…»
Мы не видели его последние дни: у Воронова была уже новая смена. Служба, все ясно! Но он как-то сразу о нас позабыл…
— Ну, пошли? — сказал Леха.
…Сахаров возвращается. Кашляет — накурился.
А фронт, пока мы учились, далеко ушел от Волги, далеко!.. Но хватило войны и на нашу долю.
…Смену Воронова мы встретили около клуба, когда выходили на дорогу, к морю. Встали у обочины так, чтобы Василий Петрович нас заметил. Он и заметил, но даже виду не подал — идет, командует: «Р-раз, два, три! Р-раз, два, три!» Конечно, нам стало здорово не по себе оттого, что он делает вид, что не замечает, и командует не нами: мы стоим как чужие. Леха смущенно прокашлялся, словно хотел что-то сказать, но в это время смена поравнялась с нами и Воронов как им гаркнет: «Смирно! Равнение направо!»
На нас, значит…
Они идут мимо, лупят на нас глаза, руки по швам, из-под ботинок галька — брызгами!
Мы тоже встали «смирно», отдали честь. У Воронова глаза серьезные, рука — у бескозырки.
Прошли.
— Вольно!..
Старшина обернулся, помахал нам рукой. Вот и все.
А Наташу последние дни я так и не видел…
Вода за бортом перестает всплескивать, а вместо нее почему-то начинают шуметь сосны, и Авраамов улыбается: «Вот ваш рапорт… Смир-рно!..» И я стою рядом с Ивановым, а мимо — строевым — проходят юнги. Рота за ротой, рота за ротой — и все новенькие.
— Новенький, — кивнув в мою сторону, доложил сопровождавший меня старшина. — На «пятьсот тридцатый».
Дежурный по дивизиону недовольно поморщился.
— «Пятьсот тридцатый» — в море. Вернется через час.
— Так что придется подождать, — сказал старшина. — А мне возвращаться надо в экипаж. — И ушел.
У стенки, борт к борту, стояли «морские охотники». Все одинаковые. Я рассматривал их бронированные ходовые рубки, орудия на носу и на корме, вымпелы на мачтах, номера на бортах. Значит, «пятьсот тридцатый» — такой же.
То на одном, то на другом катере иногда начинали прогревать моторы — рокот получался мощный! Вода вблизи катеров клокотала, взбаламучивалась, и чайки, крича, шарахались над мачтами. А ветер, свежий, пахнущий холодной водой и скалами, обдавал вдруг теплой гарью машинного масла.
Уже начинало смеркаться — сливались очертания стоявших рядом катеров, а скалы в сумеречном свете словно всплыли — когда «пятьсот тридцатый» вернулся.
Я подошел к самому краю пирса. Катер шел прямо на стенку, надвигался, рос. Над рубкой светлело лицо командира, а на баке стояли матросы в телогрейках, сапогах и кожаных шлемах. Звякнул телеграф. Моторы взревели, отрабатывая задний ход, и в клокочущей, взбитой добела воде катер почти остановился, стал разворачиваться боком.
— Прими конец!
У ног шлепнулся канат и сразу пополз. Я подхватил его, захлестнул на кнехт — все в порядке! Подобрал свой вещмешок и стал ждать.
Хлопали люки. Кто-то рассмеялся. Потом я услышал голос: «Товарищ лейтенант…» И еще голос — судя по интонации, лейтенанта. По узенькому трапу, козырнув флагу, вышел на пирс небольшого роста офицер в теплой куртке-«канадке», в фуражке, как-то очень лихо сдвинутой на бровь. Он поговорил о чем-то с дежурным по дивизиону, глянул на меня.
Я шагнул вперед, вытянулся.
— Юнга? — спросил лейтенант, поправляя ремешок на фуражке.
— Так точно.
— Радист?
— Так точно, радист.
— Значит, к нам…
— Так точно.
— Что это вы заладили? — удивился лейтенант.
— Так…
— Что?
— Так… положено.
— А… — Он кивнул. — Ну что ж, пошли!
Вслед за ним я тоже ступил на трап и тоже отдал честь флагу корабля.
— Какую радиоаппаратуру изучали? — спросил лейтенант, не оборачиваясь.
— «РСБ»…
— Ну, у нас как раз «РСБ» па катере, — сказал лейтенант и вдруг остановился — так, что я едва не налетел на него. — Кранец… Почему он здесь? Убрать!
Рядом стояли матросы.
— Я вам говорю! — резко обернулся лейтенант.
— Есть!
Я поглядел — куда бы вещмешок? — положил его на какую-то железку и бросился крепить на борту кранец. А когда обернулся, командир уже ушел. Я поднял вещмешок. Снизу он весь был в машинном масле. Черт, не туда поставил!..
— Юнга! — крикнул кто-то впереди. — Давай в носовой кубрик!