…Ну, чего тебе, Джина?.. Простите, синьор, это моя жена. Мыло? Какое мыло?.. Я намылил синьора, и мыло уже высохло… Ах, это!.. Извините, синьор. Действительно, мыло высохло. Сейчас, сейчас я все сделаю. Вот полотенце. Я намылю снова и добрею вас… Извините, пожалуйста…
Так о чем я говорил? О том, что у Джулио не было музыкального слуха… Бельгиец, который затратил деньги на операцию и содержание парня в клинике, оказался как бы в дураках. Когда хирург пришел в себя и оправился от гнева, он сказал, что дает Джулио полгода, чтобы выучиться пению. После этого Джулио должен был предстать перед специалистами, которых соберет бельгиец, и продемонстрировать свое искусство. Затем врач уехал к себе на родину, а Джулио, как вы знаете, вернулся в Монте Кастро.
Но что такое слух, синьор? И какое он имеет значение для занятий музыкой? Чтобы ответить на этот вопрос, разрешите мне объяснить вам, как я понимаю самую сферу музыки. Можем ли мы говорить, что музыка — это лишь красивые и приятные уху сочетания звуков?
Синьор, вы думали когда-нибудь о том, отчего такое чистое и сильнее волнение овладевает нами при первых звуках Девятой симфонии? Вот вы сели в кресло в концертном зале. Погасли огни. Стихают разговоры в публике и шепот в оркестре. Наступает глубокая и прекрасная тишина. Мгновение ожидания. Как будто некий огонь зажегся в сердце дирижера, рука поднята, искра пробегает между ним и оркестром. И вот возник полный ре-минорный аккорд, звуки валторн, зовущие в поход… яростный порыв ветра…
И мы уже унесены. Нет зала, кресел, погашенных люстр. Уже отлетели все мелкие заботы, душа очистилась, и вместе со всем человечеством мы вступаем в великий бой со злом и неправдой, в который ведет нас Бетховен на страницах своей Девятой симфонии. Отчего это так, синьор?
Я отвечу вам, сказав, что музыка — это небо над всеми искусствами. Это самое человечное из искусств. Вы понимаете, художник рисует картину, но того, что он нарисовал, я мог никогда и не встречать в жизни. Писатель описывает событие, однако со мной ничего подобного могло никогда и не случаться. Но композитор рисует только чувства, а чувствуем мы все, синьор.
Другими словами, музыка — это то, что поет в нашем сердце и ищет выхода. А если это так, то слух, музыкальный слух, которым каждый настройщик роялей владеет даже в большей степени, чем композитор, слух — явление чисто техническое, я бы даже сказал, медицинское — не может иметь в ней решающего значения. Владея музыкальным даром, не так уж трудно выработать слух.
Одним словом, синьор, я взялся учить Джулио пению. Я немного музицирую, и дома у меня есть инструмент. Не рояль, а челеста. Вон там она стоит, в задней комнате. Челеста похожа на небольшое пианино, но меньше его — в ней всего четыре октавы. Звук извлекается не из струн, а из металлических пластинок и чрезвычайно нежен. Нежный, небесный звук, и потому сам инструмент называется celesta, то есть «небесная». Вас может удивить, откуда у бедняка парикмахера такая дорогая вещь. Но дело в том, что мой дед состоял в оркестре у старого графа Карло Буондельмонте, а тот, умирая, завещал все инструменты оркестрантам, которые на них играли.
Так вот, когда Джулио в тот вечер, лежа в постели, рассказал нам свою историю, я тут же, не сходя с места, пообещал сделать из него певца. Конечно, я всего лишь дилетант, синьор, но это слово только в иностранных языках приобрело неприятный, ругательный оттенок. По-нашему, по-итальянски «дилетант» значит «радующий» — тот, кто радует людей своей преданностью искусству, музыке или живописи.
Когда Джулио немного отдохнул, Катерина каждый вечер стала приводить его ко мне. Было что-то трогательное, синьор, в этой парочке. Он, высокий, худой, зеленый, с трудом волочащий ноги, и она, Катерина, крепкая, пышущая здоровьем. Целые дни она работала на огородах, почти от солнца до солнца, но к вечеру у нее еще оставались силы, чтобы обстирать маленьких сестренок Джулио и вымыть пол в их каморке. Молодость, синьор.
Мы начали с нотной грамоты и сидели на ней около трех недель. Одновременно я ему показал интервалы: прима, секунда, терция… И примерно через месяц взялись за сольфеджио. Он пел по нотам, а я поправлял. Голос, открывшийся у Джулио, был сначала высоким баритоном, который У нас зовется «баритоном Верди», потому что все оперы композитора требуют именно такого голоса.
Слух развивался у него удивительно быстро. Однажды, на втором месяце обучения, он поразил меня тем, что, прослушав предыдущим вечером по радио «Прелюды» Листа, на другой день подхватил главную тему в ми-миноре и повторил ее на нашей челесте почти всю верно.
Но голос и слух, синьор, — это одно, а искусство петь — другое. Вы понимаете, он не умел держать звука. У него был великолепный голос без провалов, без тусклых нот, ровный и сильный как в верхах, так и в середине. Но стоило ему взять звук, верный, чистый и хорошо интонированный, как он тотчас бросал его, срываясь на что-то непотребное.
Между тем в чем же состоит bel canto, наше итальянское «прекрасное пение»? Именно в умении держать звук по-особому. В этом его отличие от неискусного пения. Вы берете звук музыкальной фразы и держите его, не бросая и не уменьшая силы, до момента наступления по темпу второго звука. Этот второй вы берете сильнее и держите до третьего. Третий еще сильнее — и так до самого сильного места, а потом тем же порядком вниз. Тогда и получается цельная, крепкая музыкальная фраза. Только тогда вы и поете не отдельными словами, а фразами.
Как раз этому я и стал учить парня. Но как, синьор? Я попросту пел вместе с Джулио. В музыкальных школах существует термин «ставить голос». Там обучают, как образовывать звук, как выталкивать воздух через голосовые связки, как добиваться, чтобы их дрожание резонировало в груди и в верхних резонаторах. Но все это не внушает мне доверия. Вы же не можете сказать себе во время пения: «Ну-ка я сейчас натяну голосовые связки и поверну их вот этак…» Попробуйте спеть что-нибудь, думая о том, как держать гортань, и вы станете мокрым через две минуты…
Короче говоря, мы просто пели. Мы пели вместе, потом он пел один, а я поправлял его. Или я пел, а он слушал.
Конечно, у нас были большие разочарования, синьор. Целых два месяца у Джулио ничего не выходило. Хотя слух развился скоро, но это был слух, так сказать, «в уме», и парню никак не удавалось перевести его в голос. Он раскрывал рот, и после первой верной ноты раздавалось такое, что хоть беги из комнаты. Порой он подолгу сидел бледный, кусая губы, по лбу его тек пот, и мы старались не смотреть друг на друга.
Но позже, на третий месяц, стало что-то вырисовываться. Что-то стало прорезываться, синьор. В хаосе фальшивых тонов начали иногда проскальзывать верные, и это было как явление бога. Потому что голос-то был божественный.
А потом пришел день — один из лучших в моей жизни. Вот и сейчас слезы навертываются мне на глаза, когда я вспоминаю его. Мы разучивали ариозо Канио из «Паяцев». Вы, конечно, помните то место оперы, когда несчастный Канио узнает об измене Недды. Он паяц, и самостоятельность его ремесла приучила его к гордости и независимости. Он уже немолодой, поживший мужчина, и это придает его страданию особенно сильный характер. Канио боготворил свою жену и вдруг узнает, что он обманут. Горе его не поддается описанию… Но в довершение этого он должен сейчас выступить в балагане в роли обманутого глупца мужа и насмеяться надо всем тем, что плачет сейчас в его сердце…
Я проиграл на челесте вступление — оно совсем маленькое. Джулио, казалось, глубоко задумался, он молчал. Я окликнул его, он бросил на меня взгляд — словно сверкнул огонь. Джулио запел: