Выбрать главу

Вилли не один. Таких в лагере десятки. Десятки добровольцев, в силу обстоятельств — пособников. Они помогают держать в страхе тысячи. И сами живут под страхом. «Думай о себе! Только о себе! Никто не подумает о тебе, когда настанет твой черед умирать!» — эта мысль постоянно вдалбливается в головы узников. И как только человек почувствует себя одиноким, как только он позволит себе посчитать, что для продления своей жизни имеет право взять кусок хлеба у соседа, он переметнулся к тем, кто уверен, что имеет право отнимать жизнь.

Если нацисты грозили смертью за любое проявление солидарности, то узники платили суровой карой за малейшую попытку спасти себя за счет другого. Украденная у товарища корка хлеба считалась равносильной предательству.

В кругу картежников под березкой Мазур увидел незнакомцев. Их было двое. Судя по винкелям — немцы. Еще один тоже был немцем. Его Мазур знал. Он не раз замечал, как этот третий, Фриц Локман, забегал на склад одежды и о чем-то разговаривал с Гусевым.

Гусев сказал:

— Вот он расскажет, как окружали армию Паулюса.

Один из незнакомцев повернулся к Мазуру:

— И тем не менее он здесь.

У того, кто это сказал, было длинное лицо, а голос полон иронии.

Мазур возмутился. Гусев предупредительно поднял руку.

— Нацисты сильны, — продолжал длиннолицый. — После отступления под Москвой они ответили ударом на юге. После зимнего отступления на Волге, надо думать, начнется ответный удар этим летом. Вы русские. И именно поэтому думаете, что победит Россия.

— Мы в этом не сомневаемся! — сказал Гусев. — Больше того. Где бы то ни было, мы будем делать все для победы.

— Таков ваш патриотический долг, — со спокойной безнадежностью парировал длиннолицый.

— А ваш? — не сдержался Мазур.

— Наш долг — ждать, когда немецкий народ поймет и осознает необходимость социальных преобразований.

«Понятно, — подумал Мазур, — из социал-демократов. Ничего не понял, ничему не научился. Неужели и здесь, дыша копотью крематориев, он верит в социальный прогресс без борьбы?»

Гусев спросил:

— Следовательно?

— Следовательно, борьба при этих условиях — чистейшее донкихотство, — с миной страдальца на лице продолжал незнакомец. — Если вы призовете всех броситься на колючую проволоку под током, это будет просто массовое самоубийство. Нонсенс!

— То, что вы говорите, действительно нонсенс, — очень выдержанно ответил Гусев. — Но организация побегов…

— Шансы — ничтожны, а жертвы велики.

— Когда батальон поднимается в атаку, никто не знает, сколько останется в живых, — сказал Мазур. — Таков закон боя.

— Боя — да, — ответил длиннолицый.

— И здесь бой, а мы солдаты.

Несколько секунд длилось молчание.

— Поймите нас правильно, — проговорил длиннолицый. — Мы не против борьбы. Улучшение условий содержания узников волнует нас наравне с вами. Но то, что предлагаете вы, — авантюризм.

Гусев сказал:

— Мы не собираемся отказываться от вашей помощи. Нам она необходима. Нам необходимо единство.

— Единство…

Мазур отошел от сидящих.

Минут через двадцать он снова направился к березке, у которой еще играли в карты Гусев, Ситников, Локман. Видно, обо всем уже договорились. Расходились поодиночке. Гусев собрался последним.

— Дело есть, — сказал он, обращаясь к Мазуру. — Решили, что подготовкой побегов станешь заниматься ты.

Мазур сглотнул слюну..

— Согласен?

— Спрашиваешь!

— Спрашиваю.

— Да.

— Только уж, пожалуйста, действительно без авантюр: все подготовить по-настоящему. Мы дадим тебе возможность побывать в лагере везде, где сочтешь нужным.

— Даже в Буне?

— О ней стоит больше всего подумать. Там охрана слабее, чем в Штаммлаге.

— Понятно, Саша! Спасибо. Думал я когда-то, что труднее всего из горящего танка выскочить. Ан нет. Есть места, откуда потруднее!

Гусев хлопнул товарища по плечу:

— Заводной ты, Петька! Но теперь крепись. Не мельтеши. Основательно, до тонкостей продумай дело. Потом мне скажешь. Я пошел.

«Значит, есть организация! — подумал Мазур. — И они поверили в возможность побега, несмотря ни на какие постенкетты, патрулей и овчарок. Выходит, это уже не просто мечта! Вырвемся!»

Рука Мазура легла на шелковистый ствол березки. Потом он взял в пальцы несколько веточек. Листья были предосенние, жестковатые, темно-зеленые. Они имели форму сердца с маленькими зазубринками по краям и, нагретые солнцем, пахли Родиной.

Неожиданно Мазур увидел, что прожилки на листьях и зазубринки пронизаны копотью. Жирная черная копоть покрывала листья. Копоть крематория.

«Родина, жди! Мы вернемся к тебе. Все вернутся к тебе. И те, кто выжил, и те, кто погиб. Никто не будет забыт».

* * *

Впереди показалась брама — вход на территорию лагеря. Вдоль шеренг засуетились охранники, колотя палками узников. Справа от входа, у домика вахты под серой шиферной крышей, толпилось, соблюдая чипы и ранги, эсэсовское начальство. На шаг впереди всех стоял комендант Рудольф Гесс. Воротник его шинели был поднят. Так было всегда, даже летом.

Заключенным запрещалось глядеть в сторону начальства. Только в затылок друг друга. Но каждый день каждый видел лицо Гесса при проходе под брамой. И не было на свете казни, которую узник не мечтал применить к этому тощему ремесленнику смерти.

Привычно гремит музыка. Но слух не различает ее. Только ритмичные удары барабана эхом отдаются в сумеречном от голода сознании.

Уханье барабана удаляется. Краем глаза Мазур видит на стене блока косую тень соседнего здания, блеснуло в косо вставленном стекле заходящее солнце. В хорошую погоду аппель не затягивается: он не будет мучением, еще одной пыткой. Другое дело в ледяной дождь и ветер.

Но аппель все же затянулся. Влокфюрер Гейнц приказал вынести к будке рапортфюрера деревянную «кобылу».

Строп узников замер.

У «кобылы» стоял Вилли и, зажав под мышкой железную трубу, обтянутую резиной, меланхолично закатывал рукава.

Наконец выкрикнули номера.

Есть в душе человека предел, который ограждает его даже от страха смерти, если этот страх постоянен. Боль — это сверхсильное ощущение жизни, но и она имеет порог, за которым перестает быть властной. Она настолько сильна, что выключает сознание. И смерть, если она неотвратимо стоит перед глазами, перестает быть устрашающей. Особенно если человек чувствует себя солдатом. А концлагерь не был пленом в его обычном понимании, в его идеальном понимании по статьям Гаагской конвенции. Враг в концлагере оставался врагом, еще более лютым и ненавистным. Менялись условия борьбы, но война продолжалась.

И эти мысли, вернее, чувства переживал Мазур в те минуты, когда его товарищи принимали смертную муку. Только не было даже возможности крикнуть на всю площадь: «Слышу!», как кричал своему сыну когда-то Тарас Бульба. Но каждый знал: склоняется в это мгновенье над смертниками незримая палачам Россия.

Троих забили насмерть. Их положили на асфальтовую дорожку рядом с телами тех, кто погиб сегодня на работе. Двое избитых Вилли еще оставались в живых. Их подняли так же бережно, как поднимают смертельно раненных на поле боя, и отнесли в кранкенбау. И те, кто относил их, были в полной уверенности, что там польские врачи, которые тоже оставались солдатами, сделают все возможное для спасения их жизни.

Мазур направился в бекладайку. Там, на складе грязного белья, у него была назначена встреча с Ситниковым и Гусевым. В полутьме из-за вороха пиджаков, брюк, рубашек и пальто вынырнуло лицо Кости. Мазура всегда поражало его лицо, сохранившее озорное выражение. В этом парнишке из Одессы жил вечный дух Фигаро. Он всем был нужен, и он мог сделать невозможное для всех.