Офицер что-то сказал.
Жила отпустил Мазура. Тот мягко опустился на пол. Согнулся, прикрывая живот.
— Встать!
Цепляясь за стену, Мазур поднялся.
— С кем хотел бежать?
— Нет, господин группенфюрер, — Мазур помотал головой и чуть не упал. Все поплыло перед глазами, подкатывала тошнота. Так бывало всегда, когда били по голове.
— С кем?
— Капо сам подговаривал. Дал кусочек сухаря…
— Чего бормочет этот брюквенный мешок?
Переводчик сказал, что заключенный настаивает: капо сам заговорил о побеге и дал ему кусочек сухаря.
— Ерунда, — сказал офицер. — Скажите капо — этот брюквенный мешок хочет, чтобы они поменялись местами. И еще — капо плохо работает. Пусть покажет свое умение.
Когда Жила снова приступился к нему, Мазуру все-таки удалось упасть на пол и прикрыть живот. И, как это ни трудно было сделать, Мазур заставил себя расслабить напрягшиеся под ударами сапог мышцы, зная, что иначе Жила может переломать кости.
Потом он потерял сознание, и мышцы расслабились уже сами по себе.
Мазур очнулся на улице, у крыльца канцелярии. Поляк-переводчик старательно поливал его водой. Мазур пошевелился, увидел блестящие сапоги офицера, стоящего на крыльце.
— Штей ауф!
Приподнявшись на четвереньки, Мазур покачался, собрался с силами, встал, чувствуя, что его мотает из стороны в сторону.
— Ты солдат!
— Так точно, господин группенфюрер…
— Проверим. В загон. До утра.
«Конец… Не выстою…» — как-то отрешенно, будто не о себе, подумал Мазур.
На крыльцо вышел еще офицер. Тот, который приказал поставить Мазура в загон до утра, спросил:
— Как ты думаешь, сколько времени этот брюквенный мешок простоит в загоне?
— Три часа.
— Я думаю — шесть.
— Эрих, ты неисправимый оптимист. Его ветром качает.
— Тем лучше, — Эрих подозвал солдата и приказал отвести узника в загон.
Загон — небольшая клетка — помещался рядом с забором из колючей проволоки, через который пущен ток высокого напряжения. Обреченного ставили в эту клетку, запирали дверь и подсоединяли клетку к сети. Узник стоял в загоне определенное время. Если он не выдерживал, падал, то какой-либо частью тела дотрагивался до проводов и погибал.
Широко расставляя ноги, Мазур двинулся к загону под конвоем солдата. Все усилия Мазура были направлены на одно — не шататься. Уставшее от боли тело молчало. Простоять, не двигаясь, несколько часов почти навытяжку — задача даже для здорового человека трудновыполнимая.
Они подошли к загону.
Солдат открыл дверцу, пропустил в проволочную клетку Мазура.
Мазур вошел, стал так, чтобы плечи его приходились по диагонали клетки. Он поступил таким образом из простого расчета: в этом положении его тело будет находиться на большем расстоянии от проволоки с током. И еще — став так, он видел лагерь, бараки, пока пустые, и заходящее солнце не ослепило его.
Солдат закрыл дверцу, усмехнулся:
— Прощай!
— Прощай… — отозвался Мазур и поднял стянутые в запястьях руки к лицу и старательно почесал нос, потому что через несколько минут сделать это было бы трудно: одно неосторожное движение — и можно задеть провода.
«Не выстою… — подумал Мазур. — Затекут, одеревенеют ноги, судорогой сведет их…
Погорячился ты все-таки, Петро. Нашел с кем поговорить… Среди наших — переполох. Ждут.
Дурень. Из-за твоей жизни рисковали испанцы в бараке для слабых, врачи, когда делали операцию, Саша, когда приходил к тебе ночью, шрайбштубисты, что предупредили о селекции в кранкенбау».
Легкий посвист послышался в проводах. Сухой такой посвист.
«Ага… Включили ток. Он стекает с проводов на землю. Ночью, наверное, будут видны искры. Голубые. Они станут мелькать между проводами и уходить в землю. — Мазур говорил сам с собой, чтобы отвлечься. — В землю… Уходить в землю… Трава здесь такая густая. Так и лезет из земли. Травинка отпихивает травинку — и лезет, лезет. Не надо смотреть вниз. Голова закружится.
Как же теперь будет с побегом? Отложат приготовления, пока не станет все ясно с ним.
Все равно пустят на люфт.
Разве СД выпустит… Разве оно отпускало хоть раз свою жертву?
Вон идут наши с работы. Им хорошо видно меня. Сказать бы им, что все в порядке. Чтобы они не беспокоились. Ни за себя, ни за меня».
Мазур неторопливо переступал с ноги на ногу. Широкие штанины скрывали его движения. Он будто прогуливался, с таким расчетом, что пока тяжесть тела переваливалась на одну, другая нога отдыхала. Он сосчитал: до утра десять часов — тридцать шесть тысяч секунд. В секунду он делал по шагу. Тридцать шесть тысяч шагов — всего-то немногим больше двадцати километров.
Так он подумал, пройдя три тысячи шагов.
На двадцатой тысяче он воспринимал свет прожекторов и сияние проволоки под высоким напряжением как бред, как видения потустороннего мира. Только счет, счет, выговаривание цифры за цифрой — ритм не давал ему свалиться.
Рассвет. Подъем в лагере прошел для него стороной, не затронув сознания.
— Ду штейст?
Мазур был не в силах оторваться от счета и чуть было вслух не выговорил цифру, потом опомнился, шатнулся, схватился рукой за проволоку, почувствовал резкую боль, закричал, свалился, вскочил.
Офицер едва не катался по земле от смеха.
«Выключили… значит…» — и Мазур почувствовал, как он оседает, уткнулся лицом в мокрую от росы траву.
— Включить! — крикнул офицер.
Словно пружина подбросила Мазура от земли.
Эрих от смеха выбивался из сил. Он смеялся долго, очень долго, потом поднялся и сказал:
— Было бы расточительством пускать тебя на люфт. Столько сил! В бункер!
Держась за кол, Мазур сам откинул крючок, запиравший дверь, и вышел из загона. Эрих пропустил его впереди себя. Мазур двигался к канцелярии зигзагами, упал раза два от головокружения, вернее, он не помнил, сколько раз он падал, поднимался, пока добрел до здания канцелярии. Оттуда его отправили в бункер.
Он вошел в крохотный бетонный склеп, узкий, что и сесть в нем было нельзя.
Холодная вода поднялась ему до колен. Но Мазур был настолько вымотан, что все-таки попытался опуститься на пол. Колени уперлись в стенку. Вода поднялась к горлу.
«Ничего, держись! Держись! — подумал Мазур. — Еще не все потеряно…»
И уснул полусидя.
Его разбудило осторожное царапанье в металлическую дверцу бункера.
Тело колотил озноб.
Мазур приподнялся, глянул в отодвинутый глазок. В полумгле коридора он увидел тощее лицо мальчишки с огромными глазами.
— Пьетро… Пьетро?
— Да.
В глазок просунулся клочок бумаги и огрызок карандаша.
— Кто ты? — спросил Мазур.
— Исаак. Сын Печона.
— Сейчас, — ответил Мазур, чувствуя, что пропал озноб. О нем помнят. Дорогие товарищи! Он по-прежнему не один.
— Сейчас, Исаак.
Прислонив клочок бумаги к двери, Мазур нацарапал:
«Продал Жила. Планов не знает. Умру, не выдам. Прощайте».
«Маты моя… Ридная маты моя! Чи не любила ты меня? Чи забыла про меня совсем? Только солоны твои оришки, что пекла мне на дорогу… Так солоны! И рушник твой вышитый страшным шляхом обернулся для меня…
Или любовь твоя, маты, сторожит меня, только оборачивается она хорошими людьми, продляющими мою жизнь для новых испытаний? И зачем, кому нужны эти испытания?»
Маленьким, совсем ребенком чувствовал себя Мазур. Хотелось ему хоть на миг приклонить голову на доброе плечо. Душа истосковалась по ласковому слову. И он говорил его себе сам.
Прижатый в угол вагона плотно стоящей массой людей, он с трудом переводил дыхание. В груди свистело.
Привиделось ему в полубреду, будто он и в самом деле маленький, и лицо матери склонилось над ним, и слезы ее материнские льются ему на грудь.
Размеренно бились колеса на стыках рельсов.