Наполовину это миновало в моей жизни, и я немного погрустил — не без удовольствия. А тишина не наступала. Наоборот, кранцы стали скрипеть сильнее, да и покачивало заметнее, а швартовы вдруг натягивались, и тогда катер вздрагивал.
Я посмотрел вперед, на выход из гавани, туда, где мерцал белый створный огонь, прислушался: океан ворочался беспокойно. А закат был красным… К непогоде?
На американском эсминце включили прожекторы. Плотные голубые столбы скользнули по черной воде, взлетели, опять упали и неподвижно уперлись в темноту там, где был выход из гавани. Створный огонь погас, а кусок мола, выхваченный из темноты, стал белым, и над ним взорвалась, медленно взлетела волна — еще белее…
Прожекторы погасли.
Я стоял в темноте и мечтал.
Я мечтал выйти в шторм и в самую критическую минуту сделать что-то самое нужное и услышать, как командир скажет: «Спасибо, товарищ юнга!», а боцман… Что скажет боцман, я не знал.
Я мечтал о том, что могло сбыться, и о том, что не сбудется никогда. Но мечтал. Вдруг окажется — семья командира не погибла? И я первый узнаю об этом! Каким-то чудом они все-таки спаслись, только никому пока неизвестно.
И еще я мечтал получить орден и приехать после войны в отпуск, научиться плясать «Яблочко» и играть на аккордеоне, встретить свою девушку с золотистыми волосами (или с косой вокруг головы) и сходить с отцом в «Сандуны» — выпить по кружке пива.
И все это было только сотой долей того, о чем я мечтал в темноте, когда стоял вахтенным у трапа.
А на совещании, с которого вернулся командир в тот вечер, обсуждались планы доставки катеров в Мурманск.
Американцы предлагали погрузить и перевезти их на военных транспортах типа «Либерти». Наше командование возражало: фашистские подлодки могли торпедировать эти транспорты, и тогда катера оказались бы на дне океана, а не в Мурманске. Они пойдут в Россию своим ходом. Это боевые корабли.
Американцы представили расчеты: эти корабли способны выдержать самое большее семибалльный шторм. Идти на них через Атлантику, особенно сейчас, когда наступает период осенних штормов, — безумие. Они погибнут в океане. Кстати, по сведениям метеорологов, первый такой шторм приближается к берегам Флориды — завтра в океане будет не менее десяти баллов.
И тогда наш командир сказал, что выйдет в этот шторм испытать корабль.
Американцы долго не соглашались. Прайс в конце концов заявил, что снимает с себя всякую ответственность за жизнь команды корабля и за возмещение убытков.
…Мы узнали об этом утром и через час вышли в океан.
Весь этот час меня распирало от гордости. Я чуть не расхохотался, увидев, как боцман со своей командой опять выкатывает бочку с селедкой на причал. Пустошный долго просил ребят с соседнего катера присмотреть за ней. А в кубрике Андрей заворачивал в одеяло патефон, потом отдельно пластинки и никак не мог уложить это все в рундуке. Я стал рассказывать ему про бочку. Он перебил: «Иди ты куда-нибудь!.. Надоел!» Я криво улыбнулся, глядя на завернутый в одеяло патефон: «Вот что делает с человеком собственность!» Андрей вздохнул: «Кутенок ты!» Тогда я отправился в радиорубку помогать Федору и мстительно стал рассказывать, как Андрей возится с патефоном. Федор спросил: «Помолчать ты не можешь?»
Сначала было смешно: лежал на стене радиорубки, упершись в нее спиной и локтями, хотел подняться — и не мог. Прижимало все сильнее. Тогда я начал злиться. Каждую минуту Федор мог обернуться и увидеть, как меня тут распяло. Или кто-нибудь заглянет в люк из боевой рубки — сверху. Нет, уже не сверху, а сбоку, хотя этот люк все равно у меня над головой — там гул, грохот, чей-то крик.
Противоположная стена быстро опрокидывалась. Вот-вот она должна была перестать падать — когда катер начнет выпрямляться. Потом его завалит на другой борт, и та же самая стена будет падать от меня. Надо заранее поискать, за что ухватиться, чтобы не поволокло в ту сторону.
Что-то мне нужно было достать?
Злился я тоже недолго, какие-нибудь полминуты, — на часы не смотрел, не знаю. Я смотрел на эту стену. Она все падала — правда, теперь медленно. А давно бы должна была вернуться на свое место.
В животе у меня стало холодно, когда я подумал, что она может и не вернуться — катер не выпрямится… И я никак не мог вспомнить, зачем встал со своего кресла, что хотел достать. А казалось, что, если вспомню, стена, наконец, перестанет заваливаться и все вернется на свои места. Теперь я не слышал грохота в люке над головой, уши словно заложило; смотрел на стену — и вдруг очень ясно представил себе, как она, вздрогнув, быстро опрокидывается на меня совсем.
Тогда я поспешно взглянул на Федора.
Он сидел за столом, надев наушники, обеими руками вцепившись в края стола и почти лежа на нем грудью. Но в следующую минуту старшина должен был вывалиться из своего кресла и оказаться здесь, рядом со мной — теперь я видел, что катер не выпрямится. И уже не только в животе — и в груди и в горле у меня колом стоял отвратительный холод.
«Товарищ старшина! Федя-я!..»
Я молодец. Я все-таки не крикнул.
Стена замерла на мгновение и начала медленно, все быстрее вставать. Пора было хвататься за что-нибудь. Да вот — рядом трап… Ну и грохочет наверху!
В животе у меня оттаивало, но смутно я понимал: может все-таки случиться, что в следующий раз катер не выпрямится. Надо было как-то к этому подготовиться, чтобы в случае чего вести себя достойно.
— Что ты там возишься? — крикнул Федор. — Достал?
— Сейчас…
Я вспомнил: нужно выдвинуть ящик в стене и достать из него коробки с дополнительными пайками, мою и Федора. Старшина тоже вроде меня: когда качает, у него аппетит разыгрывается. А не ешь — тошнит.
Я выдвинул ящик левой рукой, а правой вцепился в трап и повис. Приходилось ждать, ловить момент.
Повернув голову, я увидел, что противоположная стена проваливается в тартарары. Опять это было очень долго.
Кое-как перебрался к Федору.
Старшина внимательно посмотрел на меня. Он видит всегда, если даже не смотрит. Теперь я тоже понимал его и молча ответил: «Да, было… Но никто ведь не кричал…» И еще спросил: «Плохи наши дела?»
Я имел право так спросить, потому что и на мою долю выпало пережить момент, когда корабль может не выпрямиться. Я теперь знал. Там, на стене, распятый, я почти умер и воскрес и знал с тех пор в миллион раз больше, чем пять минут назад. А может, три минуты или десять — на часы не смотрел…
Федор стал открывать банку с тушенкой.
Я изловчился, достал шоколад и откусил сразу половину.
Старшина жевал и слушал эфир.
Холод в животе не проходил. Я глотал шоколад и думал, сколько еще выдержу в этом черном колодце, где стены каждую минуту рушатся и в глаза лезут мертвые стекла приборов, а старшина жует свиную тушенку и делает вид, что дела идут, как и должны идти.
Это удавалось ему недолго. Катер вдруг накренило так резко и глубоко, что мы еле удержались на местах. А корабль все лежал и не выпрямлялся. Он дрожал и бился, как рыба.
Федор медленно жевал, глядя прямо перед собой.
Я мельком подумал, что сейчас мне должна вспомниться вся моя жизнь. Но мне ничего не вспоминалось.
Не я, а кто-то другой во мне знал, что вчера вечером было хорошо: земля в пяти шагах и темнота — тягучая, спокойная, звонкая, — и я тогда жил! Все стало безразлично, абсолютно все. То, что меня когда-то волновало, казалось теперь чужим. Наплевать мне было на целый свет. Вернуться бы!..
— Ю…нга… верх!
Федор перестал жевать.
— Тебя.
— Да ну?..
— Наверх тебя, слышишь?! Выполняйте приказание!
…Я карабкался по трапу и шептал.
Никто в мире не услышал бы, как я просил командира, чтобы корабль больше не лежал на борту, дрожа, как рыба. «Ну, пожалуйста!..» Никаких других слов я не помнил. Ведь он понимал, что корабль больше такого не выдержит.
Я то ложился на трап, то повисал на нем. Только в те недолгие секунды, когда катер вставал более или менее прямо, мне удавалось забраться на две-три ступеньки повыше. Потом я опять ложился или повисал.