— Чего он все в нашем сидит?
— Сохнет его-то, — сказал боцман.
Я потер ладонями лицо. Не выспался. С часу до утра на вахте, утром вся эта заваруха, потом Федора подменял. Часа три удалось поспать. Мало…
Я долго фыркал под краном.
— Скоро? — спросил Андрей. — Побриться надо.
— Брейся…
Вытираясь, опять посмотрел на пленного. Не старый. Лет двадцать. И лицо человеческое… Трудно понять. Невозможно! С одного «Либерти» даже команду сиять не успели — все ко дну пошли. А этот? — может, он и торпедировал! — сидит в сухом, кашу жрет. Откачали…
Гошин поставил на стол миску с гречкой.
— Ешь.
— Я на камбуз пойду.
— Ешь, — сказал боцман.
— Это вы мне или ему? — кивнул я на пленного.
Пустошный что-то прилаживал между люком и крайней к выходу койкой. Андрей брился перед умывальником.
Гошин ушел на камбуз и плотно притворил за собой дверь.
Так… Я опять посмотрел на боцмана, понял, что он там прилаживает. А, подвесная… Она выход будет загораживать! А если тревога?
— Ешь, — сказал боцман очень мягко, дружелюбно, а смотрел — вот-вот ударит. — Сиди и ешь, во время еды не разговаривают, когда я ем, я глух и нем, не то всю морду тебе намылю, чтобы не позорился-то, — ласково окал он. И косился на пленного.
— Поговорили, — ответил я мстительно.
В кубрике тяжелело молчание. Немец перестал есть — ложкой боялся звякнуть. Скребла бритва.
Ладно, я свое съем.
— Сергей за тебя на нож… — начал вдруг Андрей.
Вся кровь бросилась мне в лицо. Я выбрался из-за стола. Как можно спокойнее — пленный смотрел! — надел бушлат, шагнул к трапу и, уже закрывая люк, услышал внизу:
— Гошин! Отдать он хотел нож-то? Сам же ты и говорил… Видал ты?
— А кто его знает, не понял, чес-слово! Вижу только — в одно время выстрел и… р-раз его Сергей обеими ногами! Кетч.
Я постоял около захлопнутого люка: пока глаза привыкнут. К ночной качке приноровиться надо, не видишь в темноте ни палубу, ни край борта.
Стал различать белые вспышки пены.
В океане качка не такая, как в море. Здесь она размашистее. И даже в шторм гребни редко закручиваются пеной. А в море чуть ветер за три балла — барашки. Глубина меньше, пены больше…
Но сейчас ветер был сильней чем на три балла, и крепчал, и выдувал слезы.
Передо мной проступили очертания рубки — десять шагов от кубрика. Слева стал виден край борта. До него четыре шага. И все. Я почувствовал себя запертым. По трапу вверх, по трапу вниз, проснулся, поел — на вахту, сменился, поел — в койку. А главное, по одной палубе ходим. Никуда не уйдешь. И что ни делай, о чем ни думай, все время будет мерещиться, как боцман щурит свои белесые, будто знает что. Однажды у меня зуб заболел. До войны еще, мы в деревне отдыхали. Все вроде оставалось прежним, но для меня все помертвело вокруг, одна только боль моя жила. Чепуха — зуб, и то света не видел, а теперь не зуб — не выдернешь! Если ты, Пустошный, все знаешь, Гошина-то зачем выспрашивать — разве в этом дело?
На ветру посвистывали фалы, холод пробирал.
Я услышал: кто-то вылезает из кубрика. Может, он? Боцман? Уйти…
Не ушел и не обернулся.
— Ты на вахту? — спросил за спиной Андрей.
Будто не знает.
Потом я сидел в радиорубке. Самое время все спокойно обдумать, а не получалось.
В час ночи пришел Федор. По лицу не видно, чтобы спал до вахты.
— Связывались?
Первое, что спросил.
— Тут записано, — сказал я. — «Как меня слышите, есть ли что для меня, для вас ничего нет»… Три кодовых сочетания.
— Ты чего? — спросил Федор.
Я промолчал.
— Между прочим, — сказал Федор, — тот, что с ножом был, «железный крест» имел…
— Ну да?
— Лично от Гитлера. Пленный на допросе показал.
— Счастливой вахты.
Качало сильнее, чем шесть часов назад, и светила луна.
Едва шагнув от боевой рубки, я увидел две темные фигуры у борта. Один обернулся. Это был Гошин. Второй стонал, перевешиваясь через леер.
Я подошел. Остановился.
Гошин узнал меня, почему-то обрадовался.
— Посторожи его, а? За бушлатом сбегаю, не успел одеться даже — смотрю, он рот зажал, я его за шкирку и сюда, не то весь кубрик загадил бы…
— Давай!
Немец, не разгибаясь, медленно скосил голову, посмотрел из-за плеча и резко повернулся ко мне. Узнал меня.
— Ну, чего испугался? Фашист…
— Найн! Найн! — сказал он и вдруг сел, подняв руки вверх.
Подошел Гошин, спросил:
— Чегой-то он?
— Не знаю…
Немец поднялся и снова принялся травить, перегнувшись через леер.
— Юнга!
— Есть! — я обернулся.
Командир стоял неподалеку, около рубки.
— Зайдите ко мне в каюту.
Справа — койка, задернутая занавеской, слева — стол. Над ним в толстом никелированном футляре часы на стене. Корабельные — двадцать четыре цифры в белом кругу.
— Юнга Савенков по вашему приказанию прибыл!
Стрелки часов застыли на восемнадцати минутах второго.
— Минутку.
Конечно, командир не мог знать, что я передумал за это время. И не затем он, наверное, позвал меня к себе. Но если я смолчу, если не расскажу обо всем, умолчу об умном и глупом, правильном и неправильном, то никогда, никогда уже больше между мной и капитан-лейтенантом не восстановится чувство полного доверия, какое я испытывал к нему. Не останется и не восстановится никогда. А без этого доверия просто невозможно.
Становилось все жарче, и казалось, что грохот моторов за переборкой нарастает.
Я стоял вытянувшись, по лбу у меня медленно сползали капли пота. Грохотали моторы. Часы качались. Не восемнадцать — двадцать восемь минут второго…
— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите доложить.
Он поднял удивленный взгляд.
И тогда я все рассказал. Все о том, что произошло, и о чем я думал.
— Садитесь. Расскажите спокойно, что произошло утром.
— Утром, товарищ капитан-лейтенант, фашист выхватил нож и бросился к боцману.
— Может, он покачнулся. Корабль накренился, и он покачнулся.
— Нет!
— Нет?
— Он не покачнулся, — твердо ответил я.
Я точно знал. Я видел — не покачнулся. Фашист бросился. Бросился с ножом на боцмана. И потом, когда командир выстрелил и фашист выронил нож, он снова схватил его. Мне только сейчас пришло в голову это соображенье. Но я не успел его высказать.
— Верю, — командир произнес это устало.
Пусть бы сказал: «Десять суток строгого ареста, когда вернемся», — я бы выпалил: «Есть десять суток строгого!» — и все ясно. Но командир молчал. Это было в сто раз хуже любого наказания. Спишет…
Вот когда Андрей мне рассказывал, как учился играть на скрипке. И когда Пустошный сказал про чернослив: «Юнге оставь, он любит», — и когда я услышал, как отвечает «Вымпел — три». Да мало ли всего? Ведь это со мной было, этого у меня не отнять!
«И не вернуть?» — испугался я, глядя в глаза командира.
Сквозь пот, застилавший глаза, увидел стрелки часов. Они показывали уже тридцать пять минут второго.
— Разрешите идти? — спросил я. Но почему, почему капитан-лейтенант так волнуется из-за фашиста? Потому, что придется доказывать Прайсу? — И мне стало стыдно за эту мысль: командир — не юнга. Он настоящий моряк. Но почему…
— Понимаете, юнга Савенков, — сказал командир, — война флотов, современная война флотов такова, что за всю кампанию можно не увидеть противника в лицо. Представляете, что может значить пленный в таких условиях? Особенно офицер. Это базы, стоянки, фарватеры… Если тот бросился с оружием на вас или на вашего товарища, его следовало обезоружить.
Ничего-то я не понимал. Я понимал, конечно, но понимал все только о себе…
— Можете идти, — сказал командир.
По трапу вверх, по трапу вниз. Десять шагов от рубки до кубрика. И весь океан за кормой…
Спишет…
Я постоял около люка. Было как-то пусто.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
— Во-оздух! — донеслось с палубы.
И тотчас залился тревожный звонок. Меня словно вынесло наверх. Не глядя по сторонам, занял место подносчика у носового орудия, где мне положено было быть по боевому расписанию. Откинув крышку ящика, подал заряжающему чуть маслянистый, матово блеснувший снаряд.